боком, хоть и знал, что в этом не было необходимости. Я был совершенно один, и никто не составлял мне компанию, кроме деревьев: саванна, там и сям поросшая невысокими казуарина-ми, выглядела заброшенным полем для гольфа. В небе сияли звезды, и ночь была совершенно беззвучна, если не считать ветра, дувшего с той же настойчивостью, с какой дуют ветры над океаном.
У меня болела голова, что, возможно, было не вполне беспричинным после ранения, но все же я велел себе не думать об этом, поскольку все равно не мог отказаться от плана. Травы пахли восхитительно, звезды простирались от горизонта к горизонту, а ветер все время оставался мягким. Я уснул, зная, что при пробуждении буду чувствовать себя так, словно покинул Нью-Йорк миллион лет назад.
И, проснувшись, я почувствовал себя именно так. Предыдущая моя жизнь исчезла. Если я никогда больше не встречу никого, кто мог бы помнить то же, что помню я, то откуда мне знать, что все это мне не приснилось? Из газет, вот откуда. Из современных тем событиям записей и отчетов, из свидетельств незаинтересованных лиц. Но мало того что им никогда не дано обрисовать подлинную картину, у меня к тому же никогда не будет к ним доступа.
Я сидел в свете раннего утра, болтая свешенными через дверь самолета ногами, полностью и навсегда вырванный из прежнего окружения. Это было не так уж и плохо, тем более что путей к возвращению все равно не было. Я все устроил так, чтобы остаток дней провести в мирной роскоши, что казалось довольно странным – ведь большую часть своей жизни я питал отвращение к роскоши и никогда не знал мира, из-за чего война, хоть и была безумием, казалась мне истинным состоянием действительности, а те годы, когда она не ярилась, представлялись просто иллюзией.
Я гадал, смогу ли снова влюбиться. Меня по-прежнему трогала женская красота, хотя и не так сильно, как в молодости. Однако, в отличие от многих мужчин моего возраста, я не испытывал желания к двадцатилетним девицам. Они вызывали во мне отеческое чувство и потребность их защитить, и о совместной жизни с ними не могло быть и речи (за исключением Марлиз). Я думал, что мог бы под конец взять себе в жены какую-нибудь вдову-аристократку с формами «пирс-эрроу» 1927 года. В конце концов, я был почти настолько стар, чтобы не тяготиться одиночеством, хотя в физическом отношении был в совершенном порядке и силен, как орангутанг.
Пока я болтал ногами над саванной, из-под самолета вышло странное невзрачное существо. Остановившись, оно оглянулось на меня и застыло в изумлении. Думаю, это был детеныш муравьеда. Размером с собаку из мультфильма, он был светло-коричневого окраса, и у него имелся длинный хобот. Он приковылял в поле моего зрения, словно крохотный допотопный мамонт, и с достоинством меня рассматривал, производя впечатление существа, способного мыслить. Вероятно, я был первым человеком, которого он когда-либо видел, в первом на его веку самолете, а он был первым детенышем муравьеда, когда-либо попадавшимся мне на глаза.
– Привет, – сказал я ему.
Возможно, я приписывал ему свои собственные эмоции, но у меня было такое чувство, словно он ко мне расположен. Осознавая, что передо мной всего лишь крошка-муравьед, не говоривший и не понимавший по-английски, я тем не менее ощущал примерно то же, что и во время обеда с Папой Римским. Муравьед излучал точно такую же, как Папа, благожелательность. Мне пришло в голову, что можно было бы взять этого муравьеда к себе, но я не знал, как его кормить. Нет, я, разумеется, знал, чем его кормить, – это было просто. Но я не знал, как обеспечить ежедневную доставку к себе на квартиру четырех фунтов муравьев, – и не знал, хочу ли этого.
– Где твои родители? – спросил я, потому что их нигде не было видно.
Он повернул голову и выглядел смущенным. Я был тронут его скромностью, обходительностью, невинностью и доверием. Было очевидно, что он никогда не встречался с ягуаром, охотником или гиеной, и я надеялся, что такая встреча никогда не состоится. Между тем по лицу моему одна за другой непрерывно скатывались слезы.
– Прости, – сказал я, вытирая щеки рукавом своей окровавленной рубашки. – Что-то на меня такое нашло.
Да, так оно и было – я сидел в пустынной саванне с головой, обвязанной окровавленной рубашкой, и просил прощения у муравьеда.
Как Папа вернулся тогда к своим занятиям, точно так же и это маленькое существо покинуло меня, развернувшись и ускакав по траве. Я запустил двигатели и взлетел, поднимаясь в ясное синее небо.
Полет проходил без происшествий, если не считать тревожного дребезжания. Посадочные полосы немилосердно обходились с колесами и стойками, и после Инусу выпуск шасси сопровождался звуками, которые производит ломающийся по весне озерный лед. Мне оставались только три посадки и два взлета.
Шарниры шасси звучали хоть и нехорошо, но так, словно бы жизнь в них еще теплилась.
В час пополудни я добрался до Альто-Парнаибы, с глухим стуком приземлился и приступил к обычным своим процедурам: скудно поел (припасы мои были уже на исходе), с избытком напился теплой воды и несколько часов закачивал горючее в крылья.
Когда я покончил с этим делом, лицо у меня было цвета раскаленного угля. Но после тяжкой работы чувствовал я себя неплохо и, возможно, поэтому решил не ночевать в Альто-Парнаибе, а двинуться дальше, к предпоследней остановке, чтобы наутро вылететь оттуда к месту назначения, где меня ждал тяжелый грузовик и где новая моя жизнь должна была начаться уже всерьез.
Так что вылетел я в четверть четвертого и приземлился несколькими часами позже, сразу после того, как стемнело. Я устал, и посадка была крайне жесткой. Прикончив последний свой паек, я приступил к дозаправке. Изможденный, едва ли не галлюцинирующий, я качал насос шесть часов, иногда медленно, словно пьяный, и все время твердил себе, что это последняя моя дозаправка.
Где-то около полуночи поднялся ветер, и на меня стали изредка падать крупные дождевые капли. Черное небо в отдалении время от времени высвечивалось горизонтальными вспышками, словно в камере сгорания, крышкой которой служили тяжелые тучи. Как славно, подумал я, что мне не надо через это лететь. Дождь высвободил запахи земли, и ветер обильно и быстро доносил их оттуда, где, по-видимому, билось сердце грозы.
Хотя ветер был не настолько силен, чтобы потребовалось подбивать клинья под шасси, я должен был бодрствовать на случай, если гроза начнет смещаться в моем направлении. После столь краткого сна и столь тяжких усилий это было непросто. Мне нужно было чем-то отвлечься и обойтись без грез, потому что грезы наяву быстро привели бы к засыпанию. Однако же средствами для этого я почти не располагал. Фонаря у меня не было, а посягнуть на систему электроснабжения самолета, включив освещение кабины, я не осмеливался, потому что вся энергия аккумуляторов требовалась мне для запуска. Так что я не мог заняться ни разглядыванием коллекции марок, ни чтением журналов. И я знал, что если буду неотрывно смотреть на грозу у горизонта, то она загипнотизирует меня, как раскачивающиеся на цепочке карманные часы.
Я пошел через ночь, пока не наткнулся на одно из маленьких деревьев, здесь и там растущих на лугу. Стал влезать на него, пока оно, не выдержав моего веса, не надломилось. Затем приволок его обратно к самолету и разломал на множество мелких кусков, которые сложил под крылом.
Реактивное топливо воспламеняется относительно трудно, но в двигателях моего самолета использовался высокооктановый бензин, о котором подобного не скажешь. Несмотря на это, я рискнул развести костер под той частью крыла, в которой не было топливного резервуара. Расстояние между крылом и верхними языками пламени составляло три-четыре фута, вся конструкция была обшита алюминием, и то тепло, что не было отражено, безвредно рассеивалось теплопроводной массой металла.
Наполнив горшок водой, я поставил его на угли среди еще горящих веток. Я давно не брился, и кровь запеклась у меня в волосах и щетине. Вскоре в моем распоряжении был галлон мутноватой горячей воды. Зачерпнув одну чашку, я дал воде отстояться, прежде чем добавить в нее немецкого геля для душа, который давал густую пену, похожую на взбитые сливки. И этой пеной я намыливал себе волосы и лицо, пока не стал походить на актера, вынужденного исполнять роль зефира. В геле было очень много ментола, и чем дольше оставалась на мне пена, тем сильнее она пощипывала и тем лучше мне становилось, так что я сделал небольшое отступление, снова почистив зубы, что так много раз уже проделывал в тот день – и по крайней мере дважды после обеда, который состоял из армейской свиной тушенки с мумифицированными овощами и булочки времен Первой мировой войны.