– Мне надо убираться. Это вот – золото. Я украл эти слитки. Я никогда не вернусь, и никто не придет за мной. Возьми их…
Я оглянулся вокруг и не увидел ничего, кроме топи и песка.
– Отнеси их в какое-нибудь безопасное место и закопай. Когда вырастешь, то, если тебе понадобятся деньги, пользуйся ими медленно, по одному зараз. Ты не должен позволить кому-нибудь увидеть печати или цифры. Расплавляй эти слитки над сильным огнем. А расплавленное золото разливай по глиняным формам. Это просто. Золото это чистое, и ты сможешь его продать примерно по тем ценам, что указываются в «Уолл-стрит джорнал».
Он смотрел на меня непонимающе: явно никогда не слышал об «Уолл-стрит джорнал».
– Ты сможешь узнать, сколько сможешь за это выручить, заглянув в газету, – прокричал я. – Будь осторожен.
Он кивнул. Я распрямил плечи и улыбнулся ему.
– Кто вы? – крикнул он в ответ, и его высокий голос пробился сквозь рев моторов с куда большей легкостью, чем до этого пробивался мой.
Мне пришлось подумать, прежде чем я смог ответить.
– Видишь это? – прокричал я, снова перекрывая рев и указывая на самолет. – Это машина времени. Я вернулся, чтобы помочь тебе. Понимаешь?
– Да. Но вы-то кто?
– Ты разве не понял? – спросил я, глядя ему прямо в глаза. – Я – это ты.
Перелетая через Карибское море и следя за тем, как в правой части моего щитка медленно соскальзывает вниз солнце, я сделался беззаботнее, но был этому только рад. У меня имелось немало причин понизить бдительность. Я хоть и приятно, но утомился, и мне нужен был отдых: пребывать настороже, в напряжении означало бы лишь дальнейшее истощение сил. Оставалось только надеяться, что если я буду лететь в полусонном состоянии, то удача от меня не отвернется, а ко времени приземления в Инусу к моим услугам будет второе дыхание.
К тому же, миновав Кубу и держа справа от себя восточный берег Ямайки, я находился над водой и не мог повернуть обратно. Если бы мне суждено было упасть, я бы упал. Вся моя затея провалилась бы и все золото сгинуло в море, не говоря уже обо мне. К чему тогда проверять давление масла? К чему оглядывать небо в поисках несуществующих вражеских истребителей? Зачем страдать от душевных пыток, когда внизу нет ничего, кроме моря, так быстро поглощающего самолеты в голубую свою непроглядность?
Мир подо мной все время менялся: острова, мысы и побережья выглядели совсем иначе, чем на севере. Все здесь было зеленым и солнечным, а море слепило красками. Пальмы выглядели такими же единообразными и послушными, как хорошо воспитанные комнатные собачки. Они расчерчивали берега и росли рядами, словно бы выстроившись по команде. Пальма склонна к конформизму, в то время как дуб, например, столь же своеобразен, как какой-нибудь английский аристократ, и твердая его древесина создана, чтобы противостоять бурям и не отступать. Кроме того, дуб скромен: его украшают желуди, а не кокосы. Что до волн, то они были по-иному завиты и перекатывались томно и неторопливо, а краски впадин и отмелей представлялись богатыми и расслабленными даже с высоты в 3000 метров.
Я знал, что направляюсь туда, где ничто не будет таким же, как на севере, туда, где жизнь не движется, но течет. Хотя по большей части люди, затерявшиеся в этих регионах мира, где судьба выступает не врагом, но союзником, возвращаются по домам, некоторые остаются здесь навеки. Умирают они в бессознательном экстазе, давным-давно забытые на родине, в ясных и прохладных городах севера.
Поскольку вернуться было нельзя, то представлялось, что достигнут уже конец всего сущего, что я уже словно бы умер, и потому-то пришло такое расслабление. Иногда я даже закрывал глаза и летел на ощупь. Так как невозможно было разрешить проблему посадки на неосвещаемой полосе после наступления темноты или защитить себя и свой груз от бандитов, в чьем кодексе чести убийство необходимо для самоутверждения, я отказался от бесполезных переживаний. Вместо этого я счастливо набирался сил для грядущих импровизаций.
При полете на восток свет убывает быстрее, и я увидел, что нужный мне полуостров вырисовывается впереди в полуночной синеве, несмотря даже на то, что справа от себя по-прежнему наблюдал сияние заходящего солнца. Только из-за того, что находился на такой высоте, мог я видеть и сумерки и глубокую ночь одновременно: на уровне моря от дневного света не было уже и следа.
Как я найду взлетно-посадочную полосу в темноте? Я об этом даже не думал, как вдруг, словно бы по волшебству, из-за горизонта явилась луна, окутанная потусторонним ореолом. Я сбросил скорость и начал снижаться, зная, что к тому времени, когда я достигну середины полуострова, луна станет белой, словно дом на каком-нибудь греческом острове, и будет висеть достаточно низко, чтобы отбрасывать резкие тени. Так оно все и было. Держась к северо-востоку от огней Инусу, я нашел ручей, вспыхивавший белой нитью и черневший, когда менялся мой угол наклона, а затем обнаружил и лощину между холмами, где находилась полоса, – этакая черная башня, опрокинутая и бездыханно лежащая на боку.
Я уже выключил полетные огни, но приближался к полосе с ревом моторов, – обойтись без этого было невозможно. Когда земля оказалась так близко, что крылья уже не сияли в лунном свете, а погрузились во мрак, я врубил посадочные фары. После многочасовой темноты их яркий свет представлялся едва ли не дневным. Но едва все три колеса коснулись земли, фары я выключил. Я вырубил бы и двигатели, но мне надо было одолеть остававшиеся до конца полосы двести футов, где, как и в Форт-Майерсе, я выполнил поворот «кругом», подготовив самолет к разбегу перед взлетом.
После целого дня полета тишина была почти непереносимой. Кровь пульсировала у меня в артериях так яростно, что ничего другого я не слышал.
Ночной воздух был сладок. Во Флориде он тоже благоухал, но морская соль и йод выступали там в качестве добавок к сладости. Здесь же я чувствовал себя так, словно оказался внутри засахаренного ананаса.
Пусть мне и хотелось развести костер, я на это не осмелился. Я понятия не имел, кто мог слышать мои моторы, насколько любопытны могли бы оказаться поселяне, способны ли они меня найти, сколько времени у них бы на это ушло и что им могло бы понадобиться? На данное время я чувствовал себя в полной безопасности, так что покинул самолет и направился к горючему. Оно было нетронуто, и ручная тележка оставалась на месте. Возможно, ничья нога не ступала на эту полосу, с тех пор как мы ее купили.
Вернувшись к самолету, я пообедал – опустошил две жестянки тунца, съел пучок сельдерея и французскую булку, не только формой, но и твердостью своей походившую на торпеду, и выпил бутылку минеральной воды, которую неизменно ассоциирую со здоровьем, несмотря даже на то, что она не более чем вода. Потом я почистил зубы. Хоть я и намеревался заправиться в темноте, но все мои конечности онемели, и я понял, что должен, что бы там ни было, поспать, так что забрался в самолет, закрыл дверь и уснул в сладком воздухе, нежно вливавшемся в окна кабины. Сон, наваливавшийся на меня, был настолько глубок, что не успел я закрыть глаза, как уже не помнил, ни что я, ни где я, осознавая лишь присутствие благоуханного воздуха. И спал я не прерывисто, как человек, желающий смерти, нет, – спал я так, как может спать только тот, кому больше ни до чего нет дела, и это позволило мне чудеснейшим образом отдохнуть.
Проснувшись на рассвете, я распахнул дверь самолета над ковром золотистых трав. Поле было пусто, без каких-либо признаков жизни. Я не мог себе представить, чтобы кто-нибудь, собиравшийся захватить меня врасплох, появился в это время, ибо, согласно моему опыту, восход солнца для преступников равносилен анафеме. Но что-то заставляло меня поторопиться, пренебречь и завтраком, и бритьем. Миновали, казалось, годы, хотя не прошло еще и суток, как был покинут Нью-Йорк, и я уже вполне освоился с неудобствами. В сущности, всякий комфорт вызывал у меня отвращение.
Я бросался к бочкам с горючим, словно от этого зависела моя жизнь, и бегом возил их на тележке под жарким солнцем. Чем больше я качал топливо, тем лучше себя чувствовал, несмотря даже на то, что мышцы рук и живота у меня так и горели от усилий, а глаза щипало потом. И чем больше горючего я закачивал, тем становилось позднее, что заставляло меня трудиться еще усерднее. Я был один, на открытой местности, с одним лишь пистолетом.
Когда оставалось еще три бочки, а жизнь во мне уже едва теплилась после перекачки пятидесяти