убедительно, как только мог, ибо, в конце концов, мне был брошен вызов.
Покровительственно улыбаясь, он сказал:
– Ладно, двоечник, вы свою чушь высказали, и с нас довольно. Со всеми вашими комментариями до конца заседания покончено.
Вместо того чтобы стушеваться, пробормотав: «Прошу прощения» – или что-нибудь в этом роде, я рассмеялся. Я был полностью сформировавшимся, взрослым человеком, успевшим кое-что повидать на этом свете, и никто никогда не говорил со мной таким образом. Я взглянул на присутствовавших экономистов, ища подтверждения, что мистер Джагуар превысил свои полномочия, но сочувствия не нашел. Выражения их лиц позволяли предположить, что они склонны возложить на меня вину в инспирации бестактной выходки Джагуара, к тому же, увы, мой смех они истолковали как нервный.
Заговорил кто-то еще, переменив тему. А потом кто-то еще, и еще кто-то. Я, хоть и был уязвлен, готов был забыть об инциденте и продолжать вести себя дипломатично. Под конец обсуждения значения Бреттон-Вудской конференции, проходившей совсем рядом, я задал вопрос. Сказал примерно вот что:
– Я не в курсе, а какова законодательная основа, на которой базируются ее решения?
Джагуар промолчал, но кто-то другой – в манере, указывающей (по причине, которой я не в состоянии был распознать) на слабо тлеющую ненависть, – сказал:
– Коль скоро вы достаточно образованны, чтобы присутствовать на этом семинаре, в наши обязанности не входит разъяснять вам подобные вещи.
Мне показалось, что я то ли сплю, то ли спятил, и агрессивность моя начала возрастать. Я ощутил ту же ярость, что в один ужасный день вспыхнула во мне в Бруклине – когда я убил вторую из своих жертв и был за это не только не наказан, но более или менее вознагражден.
Иногда поднимающийся во мне гнев наводит меня на мысль, что я прирожденный боец – подайте мне булаву! Но я сумел подавить свой порыв. Решил, что взрываться мне не подобает. Ответил я, однако же, очень жестко.
– У меня не было возможности проследить за той конференцией, – сказал я, – и если вы не способны или не желаете мне ответить, то не потому, что вопрос мой в каком-либо отношении безоснователен. Напротив, он в высшей степени обоснован.
Приглушенный говорок. А потом все стихло. А потом, тоном, который так и сочился презрением, кто-то сказал:
– Мы здесь рассчитываем на определенный уровень компетентности. Бретгон-Вудская конференция проводилась всего два года назад. Где же вы изволили быть, если вам о ней ничего не известно?
Ну вот. Я этого дождался. Как обычно, у меня заслезился глаз. Не знаю, что они об этом подумали, но когда меня припирают к стенке, я вспоминаю все, что люблю, все, что всегда меня трогает. Я проливаю одну-единственную слезу, и после этого я готов.
Сузив глаза, я сказал, не столько с гневом, сколько с чувством собственного достоинства:
– Я, мать вашу, в ту пору Берлин бомбил!
Это заставило заткнуться всех, кроме Джагуара.
– Если бы вас тогда сбили, вы бы сейчас не позорили свой Уобаш-колледж, – сказал он, улыбаясь и даже не подозревая, что находится в смертельной опасности.
В то мгновение я не сдетонировал. Я всегда оставляю за собой право самому определять время своих детонаций.
– Меня сбивали, – сказал я ему, – дважды.
– Жаль, что такому кретину удалось выжить! – заорал он.
Я был настолько взбешен, что оцепенел. Проходили секунды, потом, пожалуй, миновала минута. Кто- то стал что-то говорить, как будто семинар мог продолжаться, но, окутанный красным туманом, я поднялся со стула, и мой взгляд стал медленно обращаться к Джагуару. По мере того как тянулось время, я слышал, как голос докладчика затихает. А потом, когда я уставился на Джагуара, воцарилась мертвая тишина.
Краем глаза я приметил табльдот. Движимый памятью о близких мне людях, отдавших свои жизни, я обратился к Джагуару, тихо, почти неслышно, каким-то хриплым шепотом:
– Вы голодны? Видно, что голодны, но вы не вставайте, я вас обслужу.
То, что я проделал вслед за этим, совершается редко, потому что люди научились подавлять свои эмоции. Но кофе служит для меня оправданием первобытной ярости. Также, как и защита невинных, а к невинным я отношу и тех, кто не может двигаться, не может говорить, не может поведать о своих желаниях, и тех, кто ушел и уже не вернется, так что любим мы их чистой, безответной любовью.
Среди них – и мой кузен Роберт. Я едва его знал. Когда мы были малыми детьми, то играли вместе на семейных сборах, а во время церковной службы испытывали одинаковое отвращение и содрогались с одной и той же частотой. Мы были слишком малы, чтобы осознавать степень своего родства. Мы даже не понимали, что похожи друг на друга.
Однажды, на одном из бесчисленных семейных сборов, когда женщины стучали каблучками кожаных туфелек, а в комнатах было слишком жарко, мы с ним улизнули в подвал и попытались разобрать на части холодильник. А в другой раз, в День благодарения, когда стоял необычайный холод, мы убежали на окаймленное камышом озеро и под знобящим ветром долгие часы катались там на коньках.
Он погиб в своем В-25. Это было такое оружие, с помощью которого американцы убивали американцев, один из наихудших и самых опасных самолетов, когда-либо выпускавшихся в мире. Гроб с крылышками. Треть из них была потеряна во время учебных полетов, так что можете себе представить, как вели они себя в бою.
Вы полагаете, летчики об этом не знали? Очень даже знали. И семьи их знали. Я отчетливо помню черно-белую фотографию восемь на десять, где были запечатлены мой дядя, моя тетя, Роберт и его младшая сестра. Моя бабушка тоже там была, и еще одна женщина, вероятно, сестра матери Роберта.
Они стоят перед Робертовым В-25 на аэродроме в Южной Калифорнии, глядя в камеру так, словно смотрят в лицо смерти. Он единственный там улыбается, хотя знал так же, как и они, если не лучше, каковы его шансы. Каким же отважным был он парнем, чтобы встречаться лицом к лицу с бессмысленной смертью еще на взлетной полосе!
Я шагнул и левой рукой ухватил Джагуара за лацканы, впиваясь в них пальцами, словно тисками. Он тупо вцепился обеими руками в мое левое предплечье. Тогда я поддернул его к себе и, как бы замахиваясь мечом, занес правую ладонь на уровень своего левого уха, после чего тут же рубанул его по лицу.
Поскольку его, видимо, никогда в жизни не били, он повел себя так, словно его убивают. Но мой удар имел своей целью только развернуть его, после чего он сделал именно то, чего я добивался. Он повалился ничком поперек стола. Я снова воспользовался своей левой как рычагом и внезапным движением, которому было невозможно противостоять, ухватил его сзади за ремень.
Я всегда был очень сильным, а в то время находился в превосходной форме. Так что мне не составило труда взять его за ремень и за шкирку, оторвать от земли и понести, словно он лицом вниз лежал на носилках. В зале воцарилась тишина, у всех открылись рты, а некоторые, как мне показалось, перестали дышать, оказавшись будто в безвоздушном пространстве.
Начали мы с дальнего края табльдота.
– А вот и ростбиф, – сказал я.
Ростбиф был нарезан, и под красными лампами это выглядело как деталь полотна Иеронима Босха.
– Вы ведь не вегетарианец? – спросил я, тыча его головою в мясо.
Он по-прежнему издавал какие-то звуки, так что я знал: сердечного приступа с ним не случилось.
– Что это вам больше напоминает, – спрашивал я, яростно раскачивая его в воздухе, пока с лица его не отлепился кусок ростбифа, – гольф или бейсбол?
Его протестующие вопли показывали, что гордыня его ущемлена куда больше, чем тело, а поэтому я сказал:
– Что-что? Плохо слышу. Бейсбол? Правильный ответ. В награду – море картофельного салата.
Когда его голова вынырнула из салата, он был похож на Санта-Клауса.
– Мой кузен Роберт! – проорал я ему. – Тот, что грохнулся на своем «В двадцать пять», и поступить никуда не успел, и выучиться ничему не смог! Для тебя он вообще не в счет? Ты о нем не подумал?
Я был в том же состоянии, в каком оказываются хрупкие матери, когда они способны приподнять