попадаться ему на глаза, знали, что он может их обвинить в заговоре с Бено.
— А что же ты?
— Пришлось вернуться в Сараево. Скрываться было бесполезно, он все равно меня бы нашел. Мне нужно было разыскать Миллера раньше, чем это сделает Рэмбо, и уговорить его дать мне алиби, сказать, что все это время мы были вместе. И постараться не встретиться лицом к лицу с Рэмбо. Он сам скрывался от наемных убийц, не переставая при этом охотиться за предателем; окончательно обезумел. И вообще, время тогда было такое — безумное. У каждой войны поначалу есть простая логика: нас хотят убить, а мы не хотим умирать. Но постепенно правила игры меняются: в любой момент каждый готов убивать, все желают друг другу смерти, потому что единственная возможность остаться в живых — это если все вокруг тебя мертвы.
— Ты нашел Миллера?
— Не сразу, но нашел.
Эх, Молдова! (Каким только ветром меня сюда занесло?) Однообразные холмы, желтые от подсолнухов; брошенные деревни, где проходы между домами заросли бурьяном; крестьяне, сгрудившиеся там и сям, вероятно на автобусных остановках; город Балта — постапокалиптический пейзаж, хоть приезжай и снимай кино; разъяренная толпа, штурмующая наш переполненный автобус. В Молдове, кроме как государственной независимости, ничего больше нет; каждый житель мечтает стать членом национальной сборной по подводному хоккею.
— Я никогда так не боялся за свою жизнь, — продолжал Рора; я понял, что он не замолкнет до самого Кишинева. — Миллера я найти не мог. Мне казалось, что все против меня ополчились: засевшие в горах сербы, правительство Боснии, сам Рэмбо. А тот совсем съехал с катушек: власти по глупости послали двух совсем еще зеленых полицейских его арестовать, так он их убил на месте, отрезал несчастным яйца и послал их в конверте ихнему начальству. У Рэмбо только одно было в голове: добраться до покровителя Бено в правительстве, его бы сам черт не мог остановить.
— Ну и как, получилось у него?
— Нет. Рэмбо подстрелили. Снайпер, похоже, поджидал его несколько дней в засаде возле кафе «Дюл-башта». Пуля прошла в двух сантиметрах от сердца. Срочно требовалась операция, но Рэмбо знал, что в любой городской больнице его, ко всеобщему облегчению, зарежут прямо на операционном столе. Под дулом пистолета он заставил одного хирурга тайно его прооперировать. Рэмбо пронесли в госпиталь под чужим именем и, как только удалили пулю, сразу оттуда забрали. Потом вывезли из Сараева и переправили в Вену.
— Кто его оперировал?
— Что за дурацкий вопрос, Брик! Ты его все равно не знаешь.
— А как Рэмбо улизнул из Сараева?
— Ты когда-нибудь от меня отстанешь? Мало еще тебе?
— Козел ты все-таки. Сначала заинтригуешь, а потом на полдороге останавливаешься, да еще удивляешься, что я хочу узнать, чем дело кончилось.
Рора естественно промолчал; возразить ему было нечего. Он уставился в окно, видно обдумывая, продолжать или не продолжать; я тем временем чуть не задремал.
Понятно, что доставка трупов сербам ни на секунду не прерывалась — кто же откажется от хорошей прибыли, да и в правительстве нашлись люди, готовые прибрать этот бизнес к рукам. Рэмбо вывезли через Крысиный туннель под видом мертвого серба. Завернули в саван, сунули туда отрубленную полуразложившуюся руку, чтобы был трупный запах; двое полицейских переправили его через реку. А там уже его друзья-четники подсуетились. На другом берегу Рэмбо воскрес, и его на машине отправили прямиком в Вену.
Время от времени полицейские останавливали наш автобус, и юный напарник водителя вел с ними переговоры то на русском, то на румынском; вид у полицейских был суровый и решительный, они листали документы и качали головами. Потом мальчишка объявлял, что нас хотят оштрафовать за якобы серьезное нарушение дорожных правил и что, если мы желаем ехать дальше, надо скинуться и заплатить этот чертов штраф. Выбора у нас не было — все выкладывали деньги; я расстался с парой- тройкой мятых Сюзиных долларов. Юнец отдавал деньги полицейским, те их пересчитывали и часть возвращали; парень беззастенчиво клал их себе в карман. Каждый раз, когда полиция тормозила автобус, Рора умолкал и равнодушно, как за детской игрой, наблюдал за незамысловатым процессом вымогательства. С его точки зрения — это было всего-навсего мелкое взяточничество в расчете на инстинкт самосохранения. Зато я бесился — уж больно отвратительно было все это, вместе взятое: вонючие подмышки, однообразные холмы за окном, дуло пистолета в заднице, брошенные деревни, пуля в двух сантиметрах от сердца, Рэмбо, сидящий на трупе боснийского солдата, сухость у меня во рту, Рорино безразличие к жизни, не по годам шустрый юный взяточник, удушающая мерзость всего происходящего.
Мне невольно пришла на ум Мэри с ее напускным целомудрием католички, с ее убежденностью, что люди становятся плохими из-за неправильного воспитания и недостатка в их жизни любви. Она была не в состоянии понять природу зла, так же как я — понять принцип работы стиральной машины, или почему вселенная расширяется до бесконечности. По мнению Мэри, всеми нами движут благие намерения, а зло возникает, только когда эти добрые намерения нечаянно забываются или умышленно игнорируются. Люди, считала она, по сути своей не злые, потому что созданы по образу и подобию доброго всепрощающего Господа. Мы с ней вели долгие и нудные беседы на эту тему. То же самое я много раз слышал из уст высшего морального авторитета, каковым являлся Джордж-Стоящий-Одной-Ногой-в-Могиле — недаром он в свое время подумывал стать священником. Как-то раз я снизошел до того, чтобы его поддержать, и сказал, что, по большому счету, Америка основана на этом самом принципе— не страна, а сплошное благое намерение. «Вот именно, черт побери!» — воскликнул Джордж. Первое время я соглашался с Мэри; отрадно было думать, что Чикаго, моя американская жизнь, вежливые соседи, доброта жены — результат всеобщей бескорыстной доброты. Я искренне верил в то, что наши благие намерения приведут к успеху, что когда- нибудь мы сумеем превратить наш союз в идеальный брак.
Что и говорить, брак — загадочная штука: что держит людей вместе, что их разъединяет?! Например, однажды мы с Мэри рассорились вдрызг из-за фотографий из иракской тюрьмы Абу-Грейб. Если отбросить в сторону все необоснованные обвинения и взаимные мелкие нападки, суть раздора можно свести к тому, что мы с ней совершенно по-разному воспринимали увиденное на этих снимках. Мэри видела на них добрых по природе американских ребят, которые, будучи введены в заблуждение, посчитали себя героическими защитниками свободы и позабыли про свои благие намерения. Я же видел молодых американцев, безудержно радующихся своей неограниченной власти, позволяющей распоряжаться жизнью и смертью других людей. Они счастливы, что сами живы, что правота на их стороне — ну как же, ведь они руководствуются благими намерениями! — более того, это их возбуждало; им нравилось рассматривать фотографии, на которых они засовывают дубинку в анус заключенного-араба. Под конец нашей ссоры я полностью вышел из себя и так разбушевался, что разбил фамильную ценность — фарфоровый сервиз, доставшийся нам от Джорджа и Рэйчел. Больше всего меня возмутило заявление Мэри о том, что я бы лучше понял Америку, если бы каждый день ходил на работу и общался с нормальными людьми. Я ей ответил, что ненавижу нормальных людей и эту долбаную страну свободы, взрастившую этих поганых удальцов, и что ненавижу Бога и Джорджа и вообще всех и вся. Я сказал ей, что если быть американцем означает ничего не знать, а понимать — и того меньше, то, спасибочки, американцем становиться я не хочу. «Никогда!» — сказал я. Мэри выкрикнула, что пусть я найду работу и тогда смогу стать кем мне заблагорассудится. А я сказал, что она ничем не отличается от ангелоподобных американских ребят, которые, предварительно устроив расслабляющие водные процедуры, пропускают электрический ток через тела смуглых людей. Помирились мы только несколько недель спустя; от этой ссоры брак наш стал лишь крепче. Вот я и таскаюсь по всей Восточной Европе с чемоданом благих намерений, изувеченных пытками.
— Рэмбо особенно нравилось, когда я фотографировал его с мертвецами; он эти снимки потом подолгу рассматривал, — сказал Рора. — Он ужасно от этого возбуждался; абсолютная власть для него была лучше всякого секса: вокруг смерть, а он жив и всемогущ. Для него все сводилось к одному: мертвые проиграли, правота — на стороне живых. Понимаешь, какая штука — все, кого я когда-либо фотографировал, уже мертвы или непременно умрут. Вот почему я никому не разрешаю меня снимать. Лучше я останусь в тени, к