а с кем-то другим. Совсем еще ребенок. Спасая свою жизнь, он проехался по луже крови.
— Они идут сюда, — сказал папа. — К нам. Это точно.
И, словно в подтверждение его слов, в окно из сада влетел кирпич. Затем еще один в окно со стороны улицы. Он попал к Розе в тарелку, вдребезги ее расколов. Роза вскрикнула, но не шелохнулась. Остальные бросились на пол, крича от страха. Эти звуки… крик… Хочется что-то сказать, услышать, как говорят другие, но вместо слов изо рта вырывался вопль. Нечеловеческий вопль.
Погромщики ломились в дверь, страшными голосами выкрикивая наши имена. Откуда они знают, как нас зовут?
Я подумала: «Это наш дом. Они не могут сюда ворваться. Это не их дом. Им сюда нельзя».
Хая громко плакала.
Мама села на пол, прижавшись спиной к плите. Я боялась, что от жара у нее загорится платье.
Папа, лежа на полу, тянулся за своей ермолкой, будто от нее зависела его жизнь.
Я, крепко обхватив Лазаря, прижала его лицо к животу. Не могла понять, дышит он или нет. «Пожалуйста, не умирай, — думала я. — Только не умирай». Но тут он всхлипнул. Совсем еще ребенок.
Роза так и сидела за столом, держа в руках вилку и нож; вид у нее был устрашающий. Наверно, ужасно хотела есть. У нее возраст был такой — всегда голодная.
И тут ворвались погромщики, много, целая толпа. Стали крушить все, что попадалось под руку: настольные лампы, вазы, горку с фарфором. Смели книги с полки. На глазах наша жизнь взорвалась, ее ошметки шрапнелью летали по комнате.
Один из громил, с засученными, чтоб сподручнее было работать, рукавами, схватил Розу за волосы и потянул со стула. Она вцепилась в край стола, а потом, падая, потащила за собой скатерть, и все: тарелки, чашки, фрукты, цветы — полетели на пол.
Я видела его лицо. Молодое, разгоряченное, небритое. Уши, горящие огнем. Один глаз у него был стеклянный, неподвижный. Роза упала на спину, он на нее навалился. Она закрыла руками лицо.
Папа подпрыгнул по-лягушачьи, обхватил его шею и принялся душить. Лицо погромщика стало наливаться кровью. Откуда ни возьмись, появился полицьянт и ударил папу по уху; изо рта у папы полилась кровь. Полицьянт оттащил молодчика от Розы и влепил ему пощечину. Мне хотелось, чтобы он его убил! Хотелось увидеть его кровь.
Кто-то вырвал Лазаря из моих объятий и бросился на меня. Задрал мне платье до самого лица. Стал срывать белье. От него несло чесноком и квасом.
Лазарь прыгнул ему на спину и впился ногтями в щеки. Негодяй вскочил и заорал, размахивая кулаками. Но Лазарь вцепился в него и не отпускал, его ноги мотались, оторвавшись от пола. Погромщик схватил его за руки, развернулся и ударил кулаком, потом еще раз и еще. У Лазаря из носа хлынула кровь. Схватив одной рукой брата за горло, другой рукой бандит с размаху бил его по лицу, снова, и снова, и снова…
Я закричала. Лазарь обмяк, но этот мерзавец продолжал его бить. Остановился, только когда поранил себе руку. Швырнул Лазаря на пол и с яростью пнул ногой в живот. Он уже собрался наступить ему сапогом на лицо, но тут полицьянт оттащил его от Лазаря. Погромщик отскочил. Стоял, глядя на полицейского, раздумывая, не броситься ли на него. Но потом стащил потерявшего сознание Лазаря с ковра, одной рукой скатал ковер и сунул подмышку.
Лазарь любил воображать, что это ковер-самолет; усядется, бывало, на него посреди комнаты и представляет, что летит в далекие края: в Москву, Париж, Грецию, Америку. Совсем еще ребенок.
Полицьянт пнул Лазаря сапогом в голову, показывая кровожадному, задыхающемуся от ярости мерзавцу, что он на его стороне. Тот плюнул на пол и ушел.
Кто-то сел мне на грудь; больше я ничего не помню. Когда пришла в себя, погромщиков уже не было. Полицьянт тащил к двери обитое красным бархатом кресло. Оно не пролезало в узкий проем; попятившись, полицьянт повернул кресло боком и тогда смог вынести его наружу. Я услышала, как он сказал кому-то на улице: «С этими покончено. Все подохли. Идите к Розенбергу».
В комнате повисла напряженная, пронизанная ужасом тишина. В помутневшем воздухе, будто человеческие души, летал пух из вспоротых подушек. Пахло кровью и потом, разбитой мебелью и осколками посуды, выплеснувшейся из кастрюль едой и страхом. В луже каши на полу чернела кожаная перчатка.
Мама икнула и заплакала; папа стонал.
Тот полицьянт патрулировал Новый рынок; он брал взятки с торговцев, всегда улыбался и прикладывал к фуражке кончики пальцев, приветствуя дам.
На улице жалобно заржала лошадь. В разбитые окна врывался ветер, но внутри все оставалось неподвижным.
Никто не шевелился: папа лежал ничком в луже крови на полу; мама — на боку, лицом к стене; Хая сжалась в комок, подтянув колени к подбородку, лица не видно под задранным платьем; Роза так и лежала на спине; у Лазаря струйки крови из носа стекали в рот.
«Он умер; они все умерли, — подумала я. Дикий страх поднялся из живота, ударил в голову. — Они их всех убили. Это конец».
Но тут Роза приподнялась, откинула пряди волос с лица, одернула юбку и, не вставая с пола, стала собирать ножи, вилки, уцелевшие чашки и блюдца. Затем встала, положила все, что подобрала, на стол, подняла свой стул и села за пустой стол.
Я не могла понять, что она хочет. Почему она это делает? Зачем? Это напоминало дурной замедленный сон, во всем, что происходило, не было никакого смысла.
Роза посмотрела в сторону кухни, не несут ли завтрак…
Все изменилось за одно утро. Никому не вспомнить, какой наша жизнь была раньше.
Из лежащего на боку чугунка равномерно и безостановочно капала на горячую плиту каша; комната медленно наполнялась чадом.
После этого нас разнесло по всему свету.
— Ольга, — это голос Таубе. — Скажите хоть что-нибудь.
Она удивленно смотрит на него, словно ей кажется странным, что она его слышит, что он может произносить какие-то слова.
— Позвольте принести вам воды, — говорит Таубе, выпрямляясь. — Вы очень побледнели.
— Не смейте говорить мне о погромах, герр Таубе, — говорит Ольга на идише. — Вы с вашим венским дипломом, вашими богатыми друзьями, вашими добрыми намерениями, с вашим безукоризненным немецким и чудесным английским. Откуда вам знать, что такое погром? Что вы знаете про жизнь и смерть?
— Согласен, — говорит Таубе. — И мне совсем не хотелось бы познакомиться со смертью поближе.
Щеки у него горят лихорадочным румянцем. Ольга вдруг понимает, что он скоро умрет.
— Ничего вы не знаете, — говорит она.
— Да. И не хочу знать. Уверяю вас.
Таубе садится на стул и берет Ольгины руки в свои. Она пытается высвободиться, но не очень настойчиво.
— Пожалуйста, прошу вас. Мы сделаем все, что вы потребуете.
— Все-все?
— Да. Все, что в наших силах, — говорит Таубе.
Юлиана помогла найти мне водителя, который согласился отвезти нас из Кишинева в Бухарест; там мы бы пересели на поезд, идущий в Белград, а оттуда добрались до Сараева. На автовокзале было полно таксистов: кто-то курил, кто-то пил, кто-то спал в машине — все, конечно, только и мечтали, чтобы подвернулась такая поездка. Я выбрал маленького седоватого толстяка — на вид самого порядочного из всех; вдобавок на нем были очки с толстыми линзами, вполне возможно, что, еще до того, как он обрел свободу, а Молдова — независимость, он был известным литературным критиком. Он запросил сто евро, и, не будь рядом Юлианы, я бы беззастенчиво с ним поторговался. Толстяка звали Василием; видно, он был очень доволен выпавшей ему удачей и пообещал забрать нас завтра в шесть утра.
Был ранний вечер; солнце спряталось за кроны деревьев; запах цветущей липы перебивал даже вонь от выхлопных газов; Кишинев начинал мне нравиться. Скитания по кладбищу нас с Юлианой странно