Общепризнано, что художественные искания русской литературы 20-х годов определялись как литературной традицией, и, в частности, поисками и завоеваниями литературы «серебряного века», так и фактором сугубо жизненным и современным: фундаментальными сдвигами в жизни народа, вызванными революцией 1917 года. На пересечении этих двух тенденций, в исканиях Ремизова, А. Белого и других, развивавших художественные завоевания таких писателей, как Лесков, и революционной нови 20-х годов, — родился тот своеобразный переходный, во многом эклектичный стиль ранней русской прозы 20-х годов, стиль так называемой «орнаментальной» прозы, который получил отражение в «Тихом Доне».
Шолохов входил в литературу, когда уже были написаны или писались и публиковались «Бронепоезд 14—69» и «Партизаны» Вс. Иванова, «Перегной» Л. Сейфуллиной, «Бурыга», «Гибель Егорушки», «Петушихинский пролом» Л. Леонова, многие рассказы из «Конармии» Бабеля, «Неделя» Ю. Либединского, «Падение Даира» А. Малышкина, «Чапаев» Д. Фурманова, «Разгром» А. Фадеева. По наблюдению Л. И. Тимофеева, «массовый приток молодых писателей, уже соприкоснувшихся с новыми чертами жизни, совпал с ростом и созреванием новых отношений в обществе. И пересечение этих двух процессов не могло, конечно, не сказаться на характере литературного развития начала 20-х годов»20.
Эти процессы не могли не сказаться и на формировании молодого Шолохова — сверстника большинства прозаиков, вступивших в литературу в первой половине 20-х годов. Почему-то никто не попрекает этих прозаиков молодостью, хотя в большинстве они были ровесниками Шолохова, — вероятно, потому, что ни один из молодых писателей 20-х годов, которые, как и он, пришли в литературу из глубин народной революционной жизни, не смог подняться до уровня «Тихого Дона». Но сам-то Шолохов, работая над «Донскими рассказами», «Тихим Доном» и первой книгой «Поднятой целины», принадлежал этому времени, горел его идеями, усваивал его эстетические искания, переболел теми самыми бедами, которыми переболела вся молодая литература 20-х годов.
«Новый ракурс социального зрения — ориентация на предельно полное представительство в литературе революционного народа — привел в движение всю систему художественного мышления»21, — так характеризует исток напряженных стилевых, художественных исканий послереволюционной русской литературы автор книги «Закономерности стилевого развития советской прозы двадцатых годов» Г. А. Белая. Суть этих исканий, пишет автор статьи «Стилевые искания в ранней советской прозе» Н. В. Драгомирецкая, заключалась в «художественном исследовании безбрежно разливавшегося “народного моря”».
«Художественная проза первой половины 20-х годов, — продолжает она, — чрезвычайно своеобразное, оригинальное явление». Эту прозу «даже при беглом знакомстве можно отличить по особенностям языка — обилию элементов народной речи и пестроте словесного узора. <...> Наряду с тягой к предельной точности, к “простому слову” <...> — перенасыщение речи тропами, выступающее иногда как надуманность, вычурность, словесное излишество»22.
В нашем литературоведении прочно утвердился термин «орнаментальная проза», определяющий язык и стиль русской прозы 20-х годов. Исследователи видят орнаментализм в «напряженности стиля», достигаемой с помощью инверсии — того, что Е. Старикова в работе о Л. Леонове называла «украшенным языком»23, в поиске новых средств и возможностей языковой изобразительности, а также внесении в прозу стиховых принципов (сказовый стиль, ритмическая проза, метонимический стиль и пр.), разнообразия интонаций (ораторский, песенный, декламационный, певучий и другие стили), экспрессивного строения фразы (рубленая проза, узорный стиль), народной лексики (насыщение архаизмами, диалектизмами или неологизмами) и фольклора24.
Орнаментальная проза многое дала нашей литературе с точки зрения поэтики, но она несла с собой и немало привходящего, недолговечного, искусственного. «Детскую болезнь» искусственности и выспренности, привнесенных орнаментализмом, наша литература в лучших своих образцах преодолела уже в конце двадцатых — начале тридцатых годов.
Не избежал влияния орнаментализма и Шолохов, хотя, конечно же, его «Донские рассказы» — где оно особенно велико — и «Тихий Дон», и «Поднятую целину» к орнаменталистской прозе не отнесешь.
«Понятие орнаментализма, несомненно, дает возможность подойти к целой литературной эпохе как эпохе особого интереса к языку, семантической, эмоциональной, ритмической напряженности речи, упорных речевых, стилевых исканий, имеющих целью стать ближе к предмету, перенести в творчество все речевое богатство революционной эпохи, непосредственно “перелить” все многообразие ее проявлений в речь и стиль...»25, — характеризует литературу начала 20-х годов Н. В. Драгомирецкая. Эта характеристика вполне может быть отнесена к Шолохову, — как, впрочем, и ко многим другим писателям, пришедшим в советскую литературу в 20-е годы.
К. Федин писал в конце 20-х годов: «У меня существует неписанный словарь негодных для работы, запрещенных слов (например, такой категории, как “нега”, “сладострастие”, “лира”). В работе своей я не преследую целей “словотворчества”, в том смысле, какой придан этому выражению футуризмом. Борьба за новое слово для меня заключается в постоянном обновлении фразы путем бесчисленных сочетаний тех самых “обыкновенных”, “некрасивых” слов, которые усвоены нашей живой речью и литературой»26.
Крюков не «боялся» «красивых» слов. Лексика его произведений в значительной степени и состоит как раз из слов «негодных» для работы в 20-е годы (впрочем, как и сейчас) — таких, как «нега» или «сладострастие», в чем мы уже убедились. Между языком рассказов Крюкова и языком «Донских рассказов» и «Тихого Дона» Шолохова — пропасть, в значительной степени обусловленная иным чувством языка, отличным от начала века.
Орнаментализм проявляет себя в прозе Шолохова по-разному. В частности, — в заметном влиянии «рубленой прозы», о которой А. Фадеев говорил так: «Писать “рубленой прозой” я в тот период своей литературной работы считал для себя в известной мере обязательным»27. Недостатки своих ранних произведений Фадеев объяснял во многом господствовавшей в ту пору литературной модой. «Многие пишущие люди говорили: “произведение будет динамическим, если писать короткими фразами, в 3—4 слова”. Но такое формальное понимание динамичности создавало искусственный язык... <...>
В литературе имело место тогда сильное влияние школы “имажинистов”. Важнейшей задачей художественного творчества “имажинисты” считали изобретение необыкновенных сравнений, употребление необыкновенных эпитетов, метафор. Под их влиянием и я старался выдумать что-нибудь такое “сверхъестественное”»28.
Талант Шолохова помогал ему более успешно, чем Фадееву, противостоять всему «сверхъестественному» в литературной моде тех лет. Из орнаменталистских исканий он брал лишь то, что было созвучно его собственному природному дарованию, стараясь избегать искусственности в языке.
Так было, в частности, с «рубленой прозой», с которой у Шолохова мы встречаемся далеко не так часто, как у Фадеева, или, допустим, А. Веселого, но — встречаемся.
«Тысяча девятьсот шестнадцатый год. Октябрь. Ночь. Дождь и ветер. Полесье. Окопы над болотом, поросшим ольхой. Впереди проволочные заграждения. В окопах холодная слякоть. Меркло блестит мокрый щит наблюдателя. В землянках редкие огни» (3, 7), — так начинается четвертая часть второй книги романа. Это — экспозиция дальнейшего развития действия, и здесь «рубленая проза» оправдана.
«Теплилась осень. Перепадали дожди. Над Быховом редко показывалось обескровленное солнце. В октябре начался отлет дикой птицы» (3, 180), — здесь также дается экспозиция к последующему действию, — началу формирования Добровольческой и Донской армий.
«Цепь дней... Звено, вкованное в звено. Переходы, бои, отдых. Жара. Дождь. Смежные запахи конского пота и нагретой кожи седла. В жилах от постоянного напряжения — не кровь, а нагретая ртуть. Отдохнуть бы Григорию, отоспаться!» (4, 95).
Как видим, к «рубленой прозе» Шолохов обращается в основном тогда, когда вводит в повествование новых героев. Но использует он этот прием сравнительно редко.
Большое влияние на молодого Шолохова оказала «ритмическая» проза.
Вслушаемся: «На столе гильзы патронные, пахнущие сгоревшим порохом, баранья кость, полевая карта, сводка, уздечка наборная с душком лошадиного пота, краюха хлеба. Всё это на столе, а на лавке тесаной, заплесневевшей от сырой стены, спиной плотно к подоконнику прижавшись, Николай Кошевой, командир эскадрона сидит» («Родинка», 1, 11).
Увлечение ритмом, напевностью слышно и в других рассказах Шолохова, — скажем, в рассказе