осматривая человека, потом заложила уши, поджала хвост и потрусила в падину. Черные оттянутые сосцы ее вяло болтались под впалым брюхом» (6, 298).
В прозе Шолохова степь, в отличие от прозы Крюкова, населена зверьми, чья «индивидуальность» охарактеризована художником столь же ярко, как и индивидуальность людей. Направляющийся в Гремячий Лог Давыдов видит «холодное солнце, величественный простор безмолвной степи, свинцово-серое небо у кромки горизонта и на белой шапке кургана невдалеке — рдяно-желтую, с огнистым отливом, лису. Лиса мышковала. Она становилась вдыбки, извиваясь, прыгала вверх и, припадая на передние лапы, рыла ими, окутываясь сияющей серебряной пылью, а хвост ее, мягко и плавно скользнув, ложился на снег красным языком пламени» (6, 16).
Читая подобные строки, нельзя не вспомнить о цикле охотничьих рассказов Шолохова, которые он написал в 30-е годы, но не успел их напечатать до войны; рукописи их пропали вместе со всем его архивом в военные годы. Охотничьи приметы, волчьи, лисьи следы, как и «петлистые стежки заячьих следов» — органический природный знак шолоховской прозы, равно как и его знание богатейших рыбных кладовых Дона, описываемых им со страстью «истованного» рыбака.
«На яме, против Черного яра, в дремах, — читаем мы в “Тихом Доне”, — на одиннадцатисаженной глубине давно уже стали на зимовку сомы, в головах у них — одетые слизью сазаны, одна бель моталась по Дону, да на перемыках шарахала сула, гоняя за калинкой. На хрящу легла стерлядь. Ждали рыбаки морозов поядреней, покрепче, — чтобы по первому льду пошарить цапками, полапать красную рыбу» (3, 69). Такие познания о речном дне может иметь только рыбак!
А у Крюкова: «А рыба-то, рыба-то как играет на заре!» (378) — восклицает автор. Какая рыба? Неизвестно. В рассказах Крюкова не поименовано ни одной рыбешки, которая водится если уж не в Дону, то хотя бы в его родной речушке Прорве, о которой не раз говорится в его рассказах.
Глубоко и всеобъемлюще знает Шолохов мир пернатых, — человек, много часов проводивший наедине с природой. Такого знания не было, да и не могло быть у Крюкова, об охотничьих и рабочих пристрастиях которого ничего не известно. В его рассказах мы встречаем «заливистую трель лягушек» (67), слышим «коленца и трели жаворонков» (385), наблюдаем, как «звенят-перекликаются... малиновки и какие-то еще неведомые пичужки» (442). На этом орнитологические наблюдения Крюкова заканчиваются. Когда Шолохов пишет о «пичужках», он находит для них другие неожиданные, свежие и точные слова: «Над пашнями — солнце, молочно-белый пар, волнующий выщелк раннего жаворонка да манящий клик журавлиной станицы, вонзающейся грудью построенного треугольника в густую синеву безоблачных небес» (6, 206) — это «Поднятая целина».
«А весна в тот год сияла невиданными красками. Прозрачные, как выстекленные, и погожие стояли в апреле дни. По недоступному голубому разливу небес плыли, плыли, уплывали на север, обгоняя облака, ватаги казарок, станицы медноголосых журавлей. На бледно-зеленом покрове степи возле прудов рассыпанным жемчугом искрились присевшие на покос лебеди. Возле Дона в займищах стон стоял от птичьего гогота и крика. По затопленным лугам, на грядинах и рынках незалитой земли перекликались, готовясь к отлету, гуси, в талах неумолчно шипели охваченные любовным экстазом селезни. На вербах зеленели сережки, липкой духовитой почкой набухал тополь. Несказанным очарованием была полна степь, чуть зазеленевшая, налитая древним запахом оттаявшего чернозема и вечно юным — молодой травы» (7, 277—278), — это уже «Тихий Дон».
Как видим, «молодая трава» для Шолохова — не некий обобщенно-стертый романтический образ, но предметная и конкретная реальность.
Крюков же, как правило, ограничивается самой общей характеристикой красоты степи: «какая-то душистая трава»; «пестрый узор» из трав, пурпура и бирюзы. Из конкретных названий трав и цветов, составляющих этот «пестрый узор», в рассказах Крюкова обнаруживается лишь полынь, «цветок лазоревый» — тюльпан, кроме того, «голубели подснежнички на своих нежных, зеленовато-коричневых стебельках, и развертывались золотые бутоны бузулучков» (386). И это — все.
В «Тихом Доне» и «Поднятой целине» — совершенно иная степень зоркости в видении природы, иная степень детализации. Вспомним описание травы на могиле Валета:
«Через полмесяца зарос махонький холмик подорожником и молодой полынью, заколосился на нем овсюг, пышным цветом выжелтилась сбоку сурепка, махорчатыми кисточками повис любушка-донник, запахло чебрецом, молочаем и медвянкой...» (3, 597).
И еще одно описание трав:
«Лохматился невызревший султанистый ковыль, круговинами шла по нему вихрастая имурка, пырей жадно стремился к солнцу, вытягивая обзерненную головку. Местами слепо и цепко прижимался к земле низкорослый железняк, изредка промереженный шалфеем, и вновь половодьем расстилался взявший засилие ковыль, сменяясь разноцветьем: овсюгом, желтой сурепкой, молочаем, чингиской — травой суровой, однолюбой, вытеснявшей с занятой площади все остальные травы» (7, 34).
Многие названия трав даны в романе на диалекте, так, как их называют местные жители. Нелегко нам сегодня разобраться в этих названиях:
«Высоко на стенках конюшни висели сушеные пучки разнолистной травы: яровик — от запала, змеиное око — от укуса гадюки, чернолист — от порчи ног, неприметная белая травка, растущая в левадах у корней верб, — от надрыва, и много других неведомых трав от разных лошадиных недугов и хвори» (2, 186).
Заметим: чтобы в таких деталях и подробностях воспроизводить природу, ее разнотравье и разноцветие, летающую и плавающую дичь, ее рыб, ее зверей, причем не природу «вообще», но — юга России, а еще конкретнее — Дона, — надо эту природу знать не заемно, а доподлинно. А это значит — надо родиться, вырасти в этих местах, потому что подобное знание не получишь из книг и даже из устного предания — оно дается только жизнью, постоянным взаимодействием с природой.
«Антишолоховеды» недоумевают: откуда молодой Шолохов, не участвовавший в Первой мировой войне, мог знать правду о ней? Недоумение понятное, однако, на него есть ответ. Книги, архивы, устное предание, то есть вторичное знание, — при развитом художественном воображении могут дать искомый результат.
Но есть знание, которое не бывает вторичным, его не получишь из книг, учебников или с чьих-то слов. Невозможно «выучить» диалект, местный — южный или северный — говор, с его неповторимой интонацией, лексическим своеобразием, меняющимся в зависимости от местности. И точно так же невозможно «выучить» приметы местности, особенности ее природы, местной флоры и фауны, топографии и топонимики, если ты не прожил здесь жизнь.
Только человек, родившийся и выросший, проживший жизнь на Дону, и при этом обладающий огромным опытом общения с его природой, исключительным даром наблюдательности и уникальной остротой зрения, редкой памятью и изобразительной силой слова может так живописать природу, как это сделано в прозе Шолохова. Этих качеств даже в завязи не обнаруживается в рассказах Ф. Крюкова. Слышать природу, чувствовать ее, ощущать ее так, как Тургенев или Пришвин, — для этого нужен был особый талант и опыт охотника и рыбака. И, конечно же, не герои его книг — Григорий Мелехов или Макар Нагульнов, а сам Шолохов видел, как мышковала лиса или как «из некоси поднимались стрепета и спарованные куропатки, вдали, на склоне балки, ходил дудак, сторожа покой залегшей самки. Охваченный непоборимым стремлением соития, он веером разворачивал куцый рыжий хвост с белесо-ржавым подбоем, распускал крылья, чертя ими сухую землю, ронял перья, одетые у корня розовым пухом...» (6, 298).
Я намеренно даю в подбор пейзажные зарисовки из «Тихого Дона» и «Поднятой целины», — они неразличимы. Это одна земля и один авторский почерк. Через «Донские рассказы», «Тихий Дон» и «Поднятую целину» проходят одни и те же сторожевые могильные курганы, а над ними парят могучие, гордые птицы — коршуны, беркуты, вороны. Эти птицы, неразрывно связанные с донским фольклором, проходят через все творчество Шолохова. Недаром у Григория Мелехова, как и у всей мелеховской породы — «вислый коршунячий нос» (1, 22).