— Да, это был Хнейтир.
Королева Астрид рассказывала, что этот меч достали из кургана одного из родичей конунга Олава и он видел в этом мече подтверждение своего права на власть, идущее еще с языческих времен.
— Какой глубокий смысл в том, что он отбросил именно этот меч, — медленно проговорил епископ Бьярнвард.
— Я еще не все рассказал, — продолжал Транд. — Моя мать пошла к епископу Гримкелю и потребовала, чтобы он ей объяснил, почему он объявил Олава святым.
Епископ взял на себя вину конунга за жестокие расправы с теми, кто отказывался принять крещение, да и не только с ними. Конунг искал путь к Господу Богу, сказал он. Епископ Гримкель не осмеливался сдерживать конунга Олава, когда тот был особенно ретив, ибо опасался отвратить душу конунга от христианства и тем самым положить конец крещению страны.
Получилось, что мы, слуги Божьи, как будто пожертвовали вечным спасением конунга ради победы христианской веры, сказал он. Но Бог читал в душе конунга Олава лучше, чем мы.
Транд замолчал, глядя перед собой.
— Я помню, мать говорила мне о жестокой борьбе, которая, должно быть, происходила в душе конунга, прежде чем он отбросил меч и положился на волю Божью, — сказал наконец Транд.
Наступила тишина. Ее нарушил Петр.
— Конунг Олав был святой, — сказал он, и в голосе его не слышалось ни тени сомнения. — Священники принесли его в жертву, а Господь забрал к себе, послав мученическую смерть.
Опять наступило молчание.
— Я хотел убрать из церкви его раку, — сказал Олав задумчиво, — но теперь не сделаю этого. Хотя мне и не по душе, что людям вбивают в голову, будто он лежит в раке, словно живой.
— Уже двадцать лет как никто никого не обманывает, утверждая, будто подстригает волосы и ногти святому, — сказал епископ. — И ключ от раки заброшен в море. Я думаю, Олав сын Харальда, что если сейчас начать ворошить все это, то будет больше вреда, чем пользы.
— Возможно, и так, — согласился Олав. — А как быть с разговорами о чудесах и о кротости конунга Олава?
— Я не уверен, что в наших силах помешать людям говорить о чудесах Олава Святого, — сказал епископ. — К тому же не все чудеса выдуманы. А рассказы о его кротости поучительны, люди должны знать, каким следует быть истинному христианину.
— Пусть будет по-вашему, епископ Бьярнвард, — сказал Олав после долгого, раздумья. Он встал, подошел к Транду и протянул ему руку.
Транд тоже встал, однако он не сразу ответил на рукопожатие.
Все ушли, но Олав остался у Эллисив.
— Наверное, рассказы об Олаве Святом поучительны и для меня, — сказал он ей.
— Попробуй стать таким конунгом, какой не вышел из него, — посоветовала Эллисив. — С чего ты начнешь?
Олав задумался.
— По-моему, в «Откровенных Висах» Сигват скальд дал конунгу Магнусу хороший совет.
— Ты имеешь в виду вису:
— Да, именно эту. Только боюсь, мне не хватит кротости. Пока, я чувствую, мне ее недостает. — Он посмотрел на нее таким взглядом, что она побоялась истолковать его значение.
— Возможно, кротость придет с годами, — сказала она.
— Не знаю. К тебе она пришла?
— Нет, — призналась Эллисив.
Он засмеялся.
— Хорошо, что хоть ты не лжешь, — сказал он.
На другой день Эллисив нашла Транда и сказала, что хочет поговорить с ним.
— О чем? — спросил он.
— Об Августине и Иоанне Златоусте, — ответила она.
— Допустим, что так. — И Транд пошел с нею. Они поднялись по длинному склону холма, выходившему на западный берег острова.
Было ясно и почти безветренно. Только теперь, когда вскоре предстояло расстаться с Боргом, Эллисив поняла, что привязалась к этому острову.
В солнечных лучах мелькали чайки. Вспугнутый кулик-сорока слетел с гнезда и кружил над самой землей с жалобными криками, С куликом-сорокой Эллисив подружилась еще на Сэле, тогда ей казалось, что эта толстенькая птичка с черно-белым оперением, красным клювом и чудными розовыми лапками была как будто здешним придворным шутом.
Они поднялись на вершину холма, которая была усеяна розоватыми цветами, цветов было столько, что приходилось наступать на них.
Эллисив и Транд остановились над обрывом.
Далеко внизу волны, никогда не ведавшие покоя, накатывали на золотисто-коричневые скалы — с шипением вскипала пена.
С отвесных скал доносился шум, гам, хриплые крики — там гнездились чайки, бакланы и чистики.
Они сели на самой крутизне, где небо и море сходились с этим грозным обрывом. И долго сидели молча.
— Так что же ты хотела сказать об Августине и Иоанне Златоусте? — спросил наконец Транд.
— О них ничего. Я хотела поговорить о тебе и об Олаве.
— Я так и думал.
— Я не верю в твою ненависть, — сказала она. — Ты обижен, и на расстоянии тебе кажется, что ты действительно ненавидишь. Но когда ты ближе сходишься с человеком, у тебя уже не хватает злобы. Ведь ты же добрый.
— Наверное, ты права. — Он смотрел на гагу, которая покачивалась на волнах. — Но если я даже на ненависть не способен, что же тогда остается от моей жизни? — спросил он вдруг. — Горстка тлена?
— Примерно то же самое остается от любой жизни, когда поживешь достаточно долго и оглянешься назад, — ответила она.
— Иными словами, ты хочешь сказать: видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, все — суета и томление духа!
— Горькие слова. Откуда они?
— Из Екклесиаста.
Эллисив задумалась.
— Осенью я бы сказала на это: истинно так. Но теперь — нет. Я…
Он перебил ее:
— Только не вздумай меня утешать: не трать время впустую.
— Как же мне, несчастной, быть? — спросила Эллисив. — Ты так помог мне, а я не могу вернуть тебе долг.
— Молись за меня.
Он встал и подал ей руку, чтобы помочь подняться.
Мгновение они стояли друг перед другом. У Эллисив мелькнуло одно воспоминание, она напрягла память, и потянулись цепочкой слово за словом:
Это были те самые стихи, которыми он пытался утешить ее после смерти Марии.
Транд молчал.