затрудняют оказание первой помощи раненому, и чем меньше его беспокоить, пока им не займется опытный врач, тем лучше». Знал ли вообще этот толстяк, что это такое – на леденящем душу ветру встать на колени на корку льда из замерзшей крови вашего боевого товарища и видеть, как его глаза сотрят на вас из-под окровавленного куска ткани, оторванной от его же комбинезона, словно говоря: «Мы так много пережили вместе, Боу, и еще совсем недавно прогуливались с тобой! Так ради Бога, в которого я не верил еще минуту назад, пожалуйста, Боу, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…» Внезапно у него в глазах появилось выражение любви, и хотя до этого я думал, что ненавижу Макса и что он ненавидит меня, то, что светилось в его взгляде, было братской любовью, и я стоял, до глубины души пораженный ужасом. Наверное, именно этот трогательный умоляющий взгляд во много раз усиливал чувство ужаса, потому что раньше я ненавидел Макса, ненавидел его вызывающую наглость, наслаждение, с каким он сбрасывал бомбы, подпрыгивая от радости, как младенец в коляске. По-моему, он был одним из тех, кто носил такое же клеймо, как и Мерроу, – человеком, возлюбившим войну, возможно, еще не таким отравленным, но одним из них. А глаза его говорили: «Мой дорогой Боу, мой дорогой друг, мой собрат, человек, которому жизньтак же дорога, как и мне… Понимаешь ли ты, что я хочу выразить взглядом?»

Я попытался привести в порядок свои мысли. Первая помощь. Я снял перчатку, сунул ее между колен и поднял крышку аптечки; от холода кожа прилипала к металлу. Маленький синий пакет с бинтом выскочил из коробки и, даже не коснувшись пола, вылетел в аварийный люк. Я еще больше повернулся спиной к ветру, наклонился, снова открыл крышку и увидел ампулу с морфием. Морфий, боль, Макс. Мой собрат… Я вынул ампулу, затолкал коробку в безопасное место между кислородным баллоном и стенкой самолета и стукнул Хеверстроу по руке, чтобы вывести из состояния транса; Хеверстроу, не снимая перчаток, обнажил часть ноги Макса над культей; я подержал ампулу перед глазами Макса, и он взглянул на меня с еще большей любовью; я сделал Максу укол, он вздрогнул (трудно представить, как он ощутил его сквозь адскую боль в ноге) и, по-моему, почувствовал облегчение от одного сознания, что укол сделан, он закрыл глаза (тем самым принеся огромное облегчение и мне) и выглядел теперь успокоенным, хотя мне не удалось ввести нужную дозу (если вообще удалось): от сильного холода морфий загустел и выступил на поверхности кожи, не проникая внутрь. Я снова надел перчатку.

Жгут. Мысли у меня, как и облегчающая боль жидкость, казалось, загустели и текли медленно-медленно в ледяной атмосфере человеческого сумасшествия, которая проникла и в эту пещеру на «летающей крепости», но все же две мысли – кровотечение, жгут – всплыли у меня в сознании; я снова взял коробку, достал из нее материалы, предназначенные для жгута, и сообразил, что из бечевки надо сделать петлю.

На ум мне пришел Кид Линч, и я тут же решил, что с меня довольно войны, я сыт ею по горло и просто не могу здесь больше оставаться.

Осторожно положив аптечку с материалами первой помощи около кислородного баллона и передав Клинту бечевку для жгута, я жестом показал, какого размера нужен жгут, и стал подниматься в кабину пилотов. К несчастью, когда я переступал через Макса, он открыл сонные глаза, и в них, вместе с прежним выражением доверчивой братской любви, отразился такой мягкий упрек, что я сделал нечто неожиданное, даже для самого себя. Я просунул в люк голову, плечи и руки, повернулся и взглянул на Мерроу. Он вел самолет с таким базразличием ко всему, словно катил по Бродвею, где можно было ни о чем не беспокоиться, разве что избегать столкновения с такси; потом я протянул руку, взял свой парашют и, волоча за собой, вновь спустился в нижнее отделение.

Глаза Макса все с тем же мягким выражением остановились на парашюте, тут же обратились влево, обнаружили парашют на груди Клинта, и вся любовь из них мгновенно испарилась; решив, что экипаж собирается выброситься из самолета, он заволновался и стал перекатываться с боку на бок. Никогда еще я не испытывал такого состояния, чтобы человеческое существо заражало меня столь паническим страхом за собственную участь, как в ту минуту, когда я взглянул на Макса, мучимого предположением, что мы намерены бросить его, истекающего кровью, в самолете, который будет нестись в пространстве, пока не откажет автопилот.

Я стащил с себя кислородную маску, наклонился, сдернул с головы Макса окровавленный лоскут и крикнул в самое ухо:

– Не беспокойся, дружище, мы не собираемся бросать тебя!

Мои слова подействовали лучше укола морфия. Мне показалось, что на глазах у Макса выступили слезы радости.

Дружище? С каких пор Макс Брандт стал моим «другом»? На базе часто употребляли вот такие затасканные, выражавшие то грубоватую, то насмешливую привязанность словечки: дружище, дружок, друг, сын, док, приятель, старина, брат. Но какая привязанность могла существовать между Боуменом и Брандтом? Я не терпел его за один лишь вопль «Банзай!», который он выкрикивал каждый раз, когда сбрасывал бомбы. Да, он всегда внушал мне неприязнь.

Клинт сделал жгут и передал мне, чтобы я перетянул Максу ногу, и теперь, только теперь, я увидел то, чего не заметил раньше (так я был ошеломлен и потрясен всем происходящим и особенно выражением любви в глазах этого человека): нога, обутая в ботинок, била, пинала Макса в лицо – его собственная правая нога, оторванная, но еще на чем-то державшаяся.

В памяти у меня промелькнул образ миссис Крилл, – кажется, в седьмом классе она рассказывала нам о мужественном и благородном воине Ахиллесе, убившем Гектора, о том, как Парис направил смертоносную стрелу в единственно уязвимое место у сына Пелея – в сухожилие над пяткой, уязвимое потому, что мать, окуная Ахиллеса в воды Стикса, обладавшие способностью придавать телу неуязвимость, держала его за пятку; по словам миссис Крилл (пытаясь представить ее лицо, я мог припомнить лишь нежные губы и теплые глаза за очками в стальной оправе), это сухожилие отличалось исключительной прочностью.

Кость исчезла, от мяса и брюк почти ничего не осталось, летный сапог был сорван с ноги, но крепкое ахиллесово сухожилие, вместе с уцелевшими мышцами и другими сухожилиями, подобно живой веревке местами в дюйм толщиной, прочно удерживало на ужасном ветру оторванную ногу, колотившую Макса.

Раньше я этого не заметил; быть может, успокаивал я себя, ветер только сейчас подул с такой силой; не надо, чтобы Макс понял, решил я, что нога у него почти начисто оторвана и что это собственная ступня сейчас колотит его; я ухватился за ботинок и потянул, позабыв, что у меня есть нож, чтобы перерезать сухожилие; неловко, еле двигая негнущимися пальцами, страдая физически и духовно, я наконец старательно надел жгут на ногу и пропустил сквозь него сухожилие.

Занятый этим делом, я заметил, что Мерроу стал как-то слишком уж нечетко, даже грубо вести самолет.

Я отчаянно пытался получше приладить жгут, но нас подбрасывало так, будто мы попали в шторм.

Мерроу вызывал у меня ярость. Во всем этом, в страданиях Макса, в кошмарном деле, которым я сейчас занимался, – во всем был виноват Мерроу. Человек, который не мог жить без войны.

Клинт (возможность действовать повлияла на него, как тонизирующее средство, он становился все

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату