крепость»; она находилась впереди нас, в направлении, соответствующем положению цифры «два» на часовом циферблате. Для определения местонахождения самолетов у нас применялась часовая система: воздушную сферу мы представляли себе в виде обращенного вверх циферблата, самих себя – в центре, двенадцать часов – строго впереди нас, шесть часов – строго позади, другие часы – в положенных им точках. «Летающая крепость», обнаруженная Хендауном в направлении двух часов, показалась нам черной; все остальные тоже заметили ее и удивились: слишком уж оторвался самолет от своего подразделения; кто-то высказал предположение, что это разведчик погоды. Высказывались и другие догадки, но ни одна из них не подтвердилась; некоторое время спустя мы узнали, что эта «летающая крепость» совершила вынужденную посадку на занятой немцами территории, что они отремонтировали ее и использовали для наблюдения за воздухом; экипаж самолета своевременно радировал наш курс, скорость и высоту, так что немцы каждый раз подстерегали нас над целью. Потом мы часто замечали этот самолет-корректировщик, и Линч прозвал его «Черным рыцарем».
Припоминая сейчас разговор летчиков у доски объявлений перед нашим первым боевым вылетом, я должен признать, что они не ошибались: Мерроу действительно оказался настоящим первоклассником. Он даже испытывал удовольствие во время второго полета – во время этого ужасного рейда на Бремен. Меня заразили его бесшабашная удаль и самоуверенность. Заразили настолько, что все происходящее показалось мне каким-то спектаклем. Мне нравилось смотреть, как рвутся зенитные снаряды, оставляя клубы дыма, как в небе молниеносно, словно на ускоренной киноленте, возникают хорошенькие пухленькие облачка; представляю, как выглядело бы это зрелище под музыку, с участием полуобнаженной Полетты Годдард, появляющейся в клубах белого пуха. Нет, все это нереально, нереально! Я видел несколько вражеских истребителей, но было трудно принять их всерьез, мне казалось, что они не летят, а скользят. Да, они не летели, а скользили боком. Такое впечатление возникало из-за разности скоростей – нашей и противника. В момент атаки в лоб скорость сближения между нами доходила до шестисот миль в час, но нам всегда казалось, что истребители летят на нас не по прямой, а наплывают откуда-то сбоку.
– Внимание! – крикнул я однажды, забыв включить переговорное устройство.
Кто-то на нашем самолете выстрелил, и я услышал в наушниках громкий голос Хендауна: «Да это же „спит“!»
– Как бы не так! – откликнулся Фарр. – Будь он проклят!
Именно в эту минуту я вспомнил, как мы праздновали в детстве Четвертое июля; я вспомнил темный берег, потом смутно разглядел отца, наклонившегося с тлеющей головешкой в руке, затем яркую вспышку над головой, сопровождаемую негромким треском, голубые и зеленые космы пламени в небе, запах сгоревшего пороха и мою смешливую радость, вызванную не столько шумом и россыпью разноцветных искр среди звезд, сколько видом бегущего отца, словно вся его строгость ко мне внезапно обернулась против него самого и, преследуемый ею, он мчался, насколько позволял тяжелый прибрежный песок.
– О Боже, «Старая ворона» валится! – взвизгнул Прайен в переговорную систему.
– Парашюты видны? – спросил Хендаун.
– Нет, ты придешь вытаскивать меня, если заест эту проклятую турель? – дрожащим голосом спросил Сейлин.
– Не волнуйся, Малыш.
Теперь я понимаю, что каким бы «первоклассником» ни был Мерроу, это не помешало ему сосредоточиться на самом важном: на атаке, заключительном усилии охотника. С самого начала полета он готовил и самолет и нас, его экипаж, к завершающему удару.
– Мы проделали долгий путь, – не раз повторял он перед тем, как подойти к цели. – Постараемся же сделать так, чтобы наши усилия не пропали даром. Макс, у тебя все готово?
– А как же!
Каждую сброшенную бомбу Брандт провожал возгласом: «Ура!» После рейда Хеверстроу рассказывал мне, что при виде падающих бомб Брандт от полноты чувств даже подпрыгивал на сиденье, как ребенок, радующийся тому, что он швырнул в мир ненужный ему отныне стульчик – это Бранд-то, который на земле был таким вежливым и молчаливым!
Мы понесли тяжелые потери (хотя в то время я не знал об этом) на обратном пути, когда у нас уже притупилось внимание; а тут еще в самые трудные минуты Мерроу достал планшет и поднял так, чтобы я его видел. Глаза Базза, прикрытые летными очками, напоминали в эту минуту глаза Эдди Кантора[11]. На планшет было наклеено изображение нагой женщины. Я не мог думать ни о чем другом, кроме того, что у нас в кабине тридцать четыре ниже нуля, Мерроу же рукой в летной перчатке гладил обнаженную красавицу.
Как только мы встретились с самолетами прикрытия, а истребители противника наконец-то оставили нас в покое, по переговрному устройству началась возбужденная болтовня. Предполагалось, что в таких случаях обязанность наводить порядок лежала на мне, но сейчас самое активное участие в разговоре принимал Мерроу; тут уж я ничего не мог поделать.
– Никудышные у них зенитчики! – крикнул Мерроу.
– Ну, не скажите, – отозвался Хендаун с напускной озабоченностью. – Уж если вам хочется что-то сказать, скажите так: «Надеюсь, в следующий раз огонь противника не будет точнее». Не надо забывать об осторожности.
– И все же зенитчики у них никудышные! – повторил Мерроу.
На разборе рейда Мерроу держал под мышкой свой планшет. Провести разбор мы уговорили Стива Мэрике, и у меня сложилось впечатление, что Мерроу чуточку переигрывал. Но Мээрике был невозмутимо серьезен с Баззом до тех пор, пока на вопрос о типах самолетов противника Базз не поднял планшет и не сказал: «Вот взгляните, я даже брал с собой опознавательную таблицу».
Мэрике, видимо, нашел, что Базз хватил через край, и надулся.
Мерроу заметил это.
– Нет, но вы только послушайте! Я веду самолет и одновременно наблюдаю. Никто не наблюдает лучше меня. Удивляюсь самому себе. Вы же понимаете, что я устаю; мне нужно, чтобы глаза у меня время от времени отдыхали. – Он поднял картинку, и взгляд у него в самом деле стал таким, словно он созерцал что- то необыкновенно приятное.
Когда мы возвращались из помещения, где проходил разбор, Мерроу спросил, пойду ли я вечером на танцы в офицерский клуб. Я ответил, что сильно устал и потому ничего не могу сказать. В действительности