странным, что ему доверяли самолетовождение, – чем больше он старался, тем хуже у него получалось, и когда Клинт ради тренировки брал секстан и пытался по солнцу определить положение самолета, вы невольно начинали думать, что от него не поздоровится и солнцу. Свои штурманские расчеты он производил преимущественно в голове, и хотя казался человеком спокойным, уравновешенным и знающим, однако допускал опасные ошибки – не в самих расчетах, а в их применении на практике; нас выручало, что мы летели в строю. Он был достаточно дисциплинированным и старательным, хотя однажды признался мне, что его угнетает необходимость сбрасывать бомбы и убивать людей. Мерроу он почему-то пришелся по душе, и если кто-нибудь начинал насмехаться над Клинтом, Базз, его полная противоположность, начинал с пеной у рта защищать своего штурмана. Хеверстроу не умел приспосабливаться и ненавидел всякие перемены. Его врагом была не фашистская Германия, а грязь, и произносил он это слово так, будто ее комочки пристали к небу и его вот-вот стошнит. Он и мысли не допускал отправиться в рейд без приносящего удачу талисмана – английского стека.
– Ну давай, говори, – сказал Мерроу.
– Боюсь, вам не понравится. Может, лучше не стоит?
– Если уж сел на горшок, так делай свое дело.
– Я произвел кое-какие расчеты, – начал Хеверстроу и сообщил, что наши потери в рейде на Бремен составили шестнадцать процентов.
Ну, пусть не шестнадцать, пусть пять процентов. По словам Клинта, из его расчетов вытекало, что если взять среднюю норму потерь в пять процентов и применить ее к самолетам, которые оставались в строю после каждого рейда, то лишь двести семьдесят семь машин из каждой тысячи уцелеют в течение всего срока пребывания в Англии, то есть в течение двадцати пяти боевых вылетов.
– Какое необыкновенное чутье, Клинт! – сказал я. – Ты выбрал самое подходящее время, чтобы воодушевить воинов на ратные подвиги.
– Оставь его в покое, Боумен, – мягко вмешался Базз и повернулся к Хеверстроу. – Спасибо, сынок, – кивнул он. – А сейчас послушайте, что я скажу. Мне плевать, если даже из тысячи останется только десять. Одним из них буду я. – Он обвел нас высокомерным взглядом. В те дни он казался мне сверхчеловеком.
Когда мы поднимались в самолет через люк в полу фюзеляжа, я оказался сразу же за Хеверстроу. Он остановился и кончиком своего стека, словно волшебной палочкой, слегка прикоснулся к каждой стороне четырехугольной крышки люка, потом изогнулся всем корпусом и поцеловал обшивку самолета. Лишь после этого он поднялся в машину.
На этот раз нас посылали на Сен-Назер, одну из баз немецких подводных лодок на побережье Бискайского залива, и, вспоминая Бремен, мы чувствовали себя не в своей тарелке, хотя еще не произошло ничего особенного.
В те первые дни, уже в начальные минуты полета, Мерроу раскрывал все свои способности – он как бы вознаграждал себя за томительное бездействие в ожидании взлета. Для всех у него находилось дело, он не давал покоя и своему языку. «Ну-ка, Боумен, понаблюдай за третьим номером. Все нормально?.. Посмотри-ка за жалюзи обтекателей…» Потом выруливание: «Как там у нас справа?.. Справа все в порядке?» Если бы даже одно колесо сползло с асфальта в грязь, мог сорваться вылет. Базз находил занятие и для остальных членов экипажа, заставляя всех держаться начеку.
Взлет проходил в отвратительных условиях. Над базой низко проносились облака, временами начинал моросить дождь. Н-ская авиагруппа, головная в нашем соединении, пролетела над местом сбора на десять минут раньше назначенного времени, и нам пришлось минут двадцать догонять ее на предельной скорости. Пять машин вернулось на базу из-за неисправностей.
Над континентом простиралось ясное небо, и землю под нами, как ни странно для такого раннего времени, не затягивала дымка; мы поднялись на заданную высоту, и, посматривая вниз, я увидел расстилавшуюся подо мною плоскую равнину Франции с возделанными полями, ее омытые за ночь дождем далекие просторы, золотившиеся под утренним солнцем. Я видел реку, которая, казалось, так ненавидела море, что делала бесчисленные изгибы, лишь бы отдалить свою встречу с ним. На зеленом ковре Бретани то тут, то там пятнами серой плесени лежали города. Любуясь открывающимися с высоты видами, я даже в минуту опасности начинал чувствовать себя как-то спокойнее, казался самому себе насекомым или вирусом, потому что деятельность человека (я представлял себе бретонского фермера, играющего в засаленные карты в таверне, где на столе рядом с ним стояла бутылка, этакую упитанную скотину с гладкой кожей, надутую и эгоистичную, даже не замечающую, что идет война; он сверкает налитыми кровью глазами и, подняв козырную карту, шлепает ею по столу, оглашая таверну торжествующим ревом) представала передо мною уменьшенной до микроскопического масштаба – город, где ключом била жизнь, выглядел пятнышком на земле, а целая провинция – всего лишь мазком зелени на карте. Мысль о том, что люди бесконечно малы, что их и разглядеть невозможно, действовала успокаивающе, ибо это означало, что и сам я мал и представляю плохую мишень.
Да, я тщательно следил за своим самочувствием и обнаружил, что во время таких рейдов не испытываю страха, как в других, затрагивающих непосредственно меня случаях, – например, в боксе, которым я упорно занимался в школе. Полет на больших высотах, в страшном холоде, с уродливой маской на лице и застегнутыми привязными ремнями, полет, когда ваша жизнь целиком зависит от бесперебойного поступления кислорода, а общаться с себе подобными вы можете лишь при помощи аппаратуры (я должен был помнить, что надо нажимать кнопку на полукружье моего штурвала, чтобы меня услышали), а главное, когда земля там, далеко внизу, кажется каким-то неясным рисунком, палитрой с пятнами красок, – такой полет порождал у меня чувство одиночества, – ощущение того, что я чужой в этом мире высоты – таким же чужим я чувствовал себя в английской таверне, когда мне приходилось туда заглядывать. Я бы, наверное, очень удивился, если бы вдруг мою связь с человечеством подтвердил снаряд, угодивший в «Тело»; пожалуй, я и тогда постарался продлить свое одиночество и выброситься с парашютом. Я решил, что война, которую мне приходится вести на земле, в промежутках между боевыми вылетами, куда опаснее самого рейда – там, наверху, я испытывал какое-то спокойствие, какую-то отрешенность от всего. Позднее все изменилось.
Облачность над целью оказалась довольно значительной, а заградительный огонь противника мощным. Я слышал по внутреннему телефону, как вскрикнул Прайен, наслаждаясь, видимо, открывшимся зрелищем, когда один из наших самолетов задымил и начал падать. Этот Прайен с его больным желудком вызывал у меня беспокойство, он, кажется, рассматривал бой, как некую забаву.
Немцы вели сильный зенитный огонь. (Хендаун потом заметил: «Мы могли бы выпустить шасси и просто-напросто ехать по осколкам»). Перед заходом на бомбометание в переговорном устройстве послышалось какое-то невнятное бормотание Брегнани, но Фарр тут же включился в сеть и сказал: «Не обращайте на него внимания».
Эти двое… Считалось, что экипаж «летающей крепости» должен представлять собой большую дружную семью, где каждый готов умереть за другого. Наш экипаж ничем не напоминал такую семью. Среди нас были и замкнувшиеся в себе одиночки, существовали и отдельные небольшие группы, и мы часто и ожесточенно