– Принесу тебе еще пива.
На стене висели три работы моего отца, выполненные акварелью, которые он на протяжении ряда лет дарил старому Сеньору. Был здесь и вид на залив Ла-Гранд с вершины утеса в летний день.
Мольберт Штейнера стоял, задвинутый в дальний конец комнаты, и я подошел посмотреть. Странно, но ни один из нас не упомянул его имени, даже мимоходом, на протяжении последнего получаса, и все же он стоял между нами как живой.
Портрет был близок к завершению и выполнен настолько хорошо, что у меня перехватило дыхание. Даже в незаконченном виде эту работу сочли бы подлинным произведением искусства где угодно. Совершенной была не только техника исполнения, но и стиль, уверенность движений кисти, чувство формы и красоты.
Она подошла ко мне сбоку, держа стакан с пивом, а я сказал:
– Мой отец как-то говорил, что масляные краски под силу и дураку, а вот писать акварелью может только художник. У Штейнера славно получается.
– Он был бы счастлив услышать это от тебя.
– Ты его любишь?
Она смотрела на меня, и глаза на ее бледном лице казались глубокими темными впадинами. Я подошел к двери в спальню, открыл ее и включил свет. Кровать была застелена, но я сразу понял все, о чем хотел знать. На прикроватном столике – пара казенных солдатских расчесок с крестом дивизии «Бранденбург», выгравированным на ручке, рядом с умывальником – бритва, помазок и мыло.
Я обернулся, и она сказала, стоя у двери гостиной:
– Пять лет, Оуэн, пять лет, а он – человек хороший. Лучший из всех, кого я знала.
– Ты его любишь? – спросил я беззвучно.
– О, мужчины! – сказала она безнадежно. – Я говорю об одиночестве, о покое и уюте, а ты? Для тебя все просто, доступно и правильно.
– Ты его любишь? – повторил я.
– Могла ли я? – сказала она. – Мое сердце отдано другому, или ты забыл? Мне было четырнадцать, когда я влюбилась в тебя впервые, в твой день рождения, когда тебе исполнилось двенадцать, насколько мне помнится.
– Мне ты всегда казалась слишком старой.
Она коснулась рукой моего лица.
– Вот так лучше, вот это – мой Оуэн. В этой улыбке ты весь. Крошка Морган, мой маленький Оуэн.
Я обнял ее за талию и прижал к себе.
– Веди себя приличней, подружка, для тебя я – полковник Морган, не забывай этого.
Она вскинула брови и добавила:
– Долго же мы шли от дома пятнадцать по Нью-стрит...
– Это в прошлом, – парировал я. – Пять лет – это же чертовски долгое время, как подумаешь.
Несколько месяцев я был лишен утех плоти и мог бы прямо об этом сказать, но я так стосковался по Симоне, что мне было не до слов. Мы упали поперек кровати, губы наши крепко сомкнулись, – и вдруг в отдалении послышались частые выстрелы.
Я бегом пролетел через гостиную, распахнул дверь и выскочил наружу. Тотчас же снова услышал стрельбу в стороне Шарлоттстауна и зловещий рокот пулемета. Чуть погодя заработали дизельные моторы.
Симона вышла и встала рядом со мной. Я быстро спросил:
– Что за суда сейчас в бухте?
– Крупных нет, – сказала она. – В основном рыбацкие лодки, оставленные местными жителями. О, я забыла, вчера торпедный катер зашел. Погоди, у меня где-то есть бинокль.
Торпедный катер? Вот так удача. Теперь мне явственно был слышен шум двигателя. Опять послышалась стрельба; Симона вернулась с биноклем в кожаном чехле.
То был цейсовский, самый лучший бинокль ночного видения, который можно было достать; спрашивать, откуда он у нее появился, мне было недосуг. Наверное, от Штейнера. От Ла-Фолез Старая бухта была не видна, но виден был изгиб адмиралтейского волнолома и вход в ту часть бухты, которую жители называли Новой бухтой.
Я выбрал фокус бинокля как раз в тот момент, когда подводная лодка выходила в море, и тут Симона потянула меня за рукав:
– Что это, Оуэн? Что это значит?
– Это значит, что все пошло к чертям, – ответил я ей. – Прямо как в песне, которую напевал Штейнер.
Лишь много позже я сумел выведать у знающих людей и собрать воедино сведения, позволившие составить полную картину происшедшего в ту ночь.
Виноват был Фитцджеральд – он открыто нарушил приказ. В Новой бухте его люди заминировали несколько рыбацких судов, а более ничего достойного там не обнаружили.
Странно, что они не добрались до Старой бухты, ибо там стоял торпедный катер, пришвартованный к пирсу на ночь, то есть цель, ради которой стоило рисковать.
Двигаясь в сторону берега, Фитцджеральд случайно заметил охрану у старого склада и решил, что это как-то связано с проектом «Черномазый». Вдвоем с Грантом они высадились, попытались разведать обстановку и тотчас же были учуяны двумя сторожевыми овчарками, которых не заметили. Часовой открыл огонь – с этого все и началось.
Командир торпедного катера, конечно, действовал без колебаний. Услышав крик: «Диверсанты!» – он сразу понял, что противник высадился где-то рядом, и знал, какими судами обычно пользуются английские коммандос для морских операций.
Немцы были на высоте – охоту на диверсантов они развернули мгновенно. Забыв обо всем, я шарил биноклем по темному пространству за волноломом; как там Добсон и его ребята, думал я, ведь торпедному катеру с его скоростью ничего не стоит догнать... В предрассветных сумерках ночное небо разрезал другой трассирующий снаряд, вспыхнула осветительная ракета, и все пошло вразнос.
Я навел бинокль на резкость; в поле зрения попал наш моторный катер. При вспышках орудийных выстрелов я отлично видел все; видел даже фигуры людей на борту. Снаряд угодил в корму катера, взорвался, и сразу же полыхнуло пламя пожара.
Симона прижалась ко мне, обняв за пояс. Я перевел бинокль и выхватил из темноты торпедный катер, делавший круг для захода на цель; он вел огонь из всех бортовых орудий, а торпеда в пусковом лотке на носу напоминала сигару в зубах бандита.
Наш катер сильно пострадал: с кормы взвивались в ночное небо языки пламени, палубу разворотило, пушки и пулеметы молчали. Но у него еще был запас хода, и командир – хочу думать, это был Добсон, – воспользовался им как последним средством.
Торпедный катер развернулся, готовясь нанести смертельный удар почти в упор, но на этот раз его командир просчитался и подошел слишком близко к цели. Добсон, заложив крутой крен, развернулся почти на месте и ринулся на врага. Мгновение – и катера столкнулись. Удар был сокрушительным. Последовал взрыв, разорвавший темноту, огромный гриб огня и дыма взвился вверх, когда стали рваться топливные баки.
Мне было видно, как люди прыгают в море, превратившееся в огненное озеро. Я опустил бинокль. Симона плакала, уткнувшись мне в плечо. Я обнял ее и осторожно повел в дом.
Теперь мне ничего не светило и не улыбалось. Несомненно, немцы вывернут остров наизнанку, чтобы переловить всех, а в такой тесноте надежда ускользнуть от них весьма мала.
Был и еще один, ненадежный способ – уйти в море на надувной лодке, которую я оставил у подножия «Чертовой лестницы», и попытаться достичь французского побережья. Выбора не было, и я постарался объяснить это Симоне, которая думала иначе. Мы заспорили; наш спор был похож на замкнутый круг; она приводила свои доводы с таким жаром, что я чуть было не проморгал машину, подъехавшую к дому.
Судя по звуку, это был вездеход «фольксваген»; стало быть, явился Штейнер, и неспроста. Он наверняка приехал объяснить ей причину тревоги и предложить остаться на ночь у него.
Он уже подходил к крыльцу – слышно было, как хрустит гравий под сапогами. Она направилась к двери,