тремя черными полосами; пятый смазал волосы бриллиантином и частым гребешком сделал себе как по линейке геометрический прибор.
Они очень хотели нравиться, — эти подданные, влюбленные в свою королеву.
Все столы были заняты, все газовые рожки были зажжены. Было светло, тепло, и не чувствовалось, что на улице опять идет дождь, который принесли заблудившиеся тучи...
...Все разговаривали, все, казалось, были заняты друг другом, но совсем не было обычного трактирного шума. Все курили, но как-то так, что дым не стлался облаками по комнате и не заслонял ее. Чувствовалось, что каждое слово Здесь хочет быть нежным и ею услышанным, каждый жест хочет быть изящным и ею замеченным, каждое движение хочет быть милым и только ей одной таинственно понятным. Человек, имевший на себе галстук персидского рисунка, видимо, страдал при виде человека, одевшегося в пиджак с двумя разрезами сзади, и английские перчатки не успокаивали своего обладателя, когда он видел часовую цепь продернутую сквозь верхнюю петлю сиреневого жилета.
Тихо струился разговор по углам. А она стояла у буфета, как у трона, и царствовала, — прекрасная Катерина Корнаро, создание Тициана.
И, при всей своей бедности, я рублей сто дал бы, чтобы посмотреть, каков ее муж? Как выглядит человек, уехавший в Страсбург за горохом?
И вдруг, я ясно видел, она вздрогнула.
Отворилась уличная дверь, и в комнату вошел молодой человек в черной широкополой шляпе. Сразу стало тихо, как по волшебству, смолкли разговоры. Десятки глаз, горящих то черным, то серым, то зеленым огнем, зло и недружелюбно следили за ним. Все знали его, гордеца, — знали силу его. А он увидел свободное место под картиной, небрежно извиняясь, прошел к нему, небрежно бросил шляпу на соседний диван, снял пальто, как-то особенно, подкладкой вверх, свернул его, привычным движением провел пальцами по волосам, словно желая выпрямить их кольца, — небрежно, свысока, осмотрел притихнувшую залу, и глаза его не сделались более почтительными, когда он увидел царицу, и приветствие, посланное им рукой, не вышло из рамок холодноватой вежливости. Она ответила ему, и в ее молчаливом поклоне было много слов, которые непосвященному так же трудно прочитать, как трудно прочитать то, что написано звездами на небе.
...Мне сразу стало скучно и стыдно за те слова, которые я говорил ей по-русски; какой-то червь влез в мое сердце, и я, сухо поклонившись ей, ушел спать и благословлял бога людей путешествующих: сон, посылаемый им, скор и благодетелен.
Утром было такое ощущение, будто я впервые взглянул на божий мир. Предо мною развернулись два государства: одно — по эту сторону гор, с поездами, с вокзалами, с отелями, полное забот о хлебе и горохе, другое — по ту, — и все, что было по ту сторону, казалось недосягаемым и загадочным. И казалось, что именно из той стороны, блаженной и счастливой, пришла сюда она.
Я видел вагоны, прикатившие откуда-то слева, и думал: вот едут люди, неизвестные мне, и у всех у них — одна забота: сколько времени стоит поезд, не дурно бы купить шоколаду, который здесь дешев, и свежих газет. Многие из них еще не разогнали сна, и ночные тени мелькают в нешироко раскрытых глазах.
Пошел вниз — пить кофе.
Mетр указал мне на salle a manger[1] , украшенную зеркалами и в которой теперь немца не было.
— Я предпочитаю все-таки буфет, — сказал я.
Метр пожал плечами.
Как вам угодно, — ответил он и добавил неожиданно непонятные слова: — Но только вы ошиблись.
Неискренняя улыбка не осветила лица, а сделала его скрытно злобным и недружелюбным. Такие лица были у всех вчерашних посетителей, когда в комнату вошел молодой человек.
— Я? Ошибся? В чем?
Метр спрятал лицо, отвернувшись в сторону.
Вы ошиблись, — повторил он и ушел.
Мне как-то сразу стали ясными его удивительная гофрированная на груди сорочка, щегольские запонки в виде земляничных ягод, тщательно разглаженные брюки, лакированные ботинки американского образца...
«И этот — верноподданный», — подумал я, и мне казалось, что ему не платят жалованья, что он какой-нибудь знатный человек и пошел в метрдотели только для того, чтобы быть всегда около нее, всегда служить ей и, если будет нужно, — отдать жизнь...
Я отправился в буфетную и сел за вчерашний столик. Хозяйки не было.
«Еще придет», — мелькнула мысль.
Вместо нее за буфетом стояла девушка, читавшая книгу в зеленом переплете. В комнате никого из посетителей не было, и оставались пустыми места, на которых вчера сидели влюбленные люди. Персидский галстук лежал, вероятно, ожидая вечера, в комоде; золотая цепочка — в футляре; пиджак — в гардеробе и английские перчатки, вывернутые наизнанку, — в кармане. Все это были, вероятно, заветные, заколдованные вещи, которые должны были внести в её душу частицы очарования и которые поэтому другим целям, низменным и житейским, служить не могли.
Показывая на девушку, вчерашний лакей сказал мне:
— Сестра, — но это уже не вызвало никаких чувств, и я со скукой допивал свой кофе.
...Поезд в Зинген уходит в час с минутами. Надо было торопиться, стряхнуть с себя странный сон, убедить себя, что царицы никакой нет, и ехать в Шварцвальд, где есть интересные обычаи и костюмы.
— С каким бы удовольствием пожил здесь еще денек-другой... — заговорил мой любимец.
— Глупо! — ответил его всегдашний и непримиримый враг: — Надо быть благоразумным, надо ехать.
— Горы, — соблазнительно мечтал первый, — близость Баден-Бадена, тень Тургенева, несомненно витающая в этих местах...
— Сам же знаешь, что это не то, — стоял на своем мой любимец, — не то, братец мой... Нечего, нечего... Надо идти, менять деньги и собирать свои умывальные принадлежности... Вы, кажется, откупорили сегодня свежий одеколон?
— Коли так, — так. Подчиняюсь. Идем.
Пошел.
О, город с памятником картофелю! После дождя ты со своими двумя кривыми, непараллельными улицами похож на выстиранные брюки, которые сушатся на солнце и еще не совсем высохли.
Вчера еще я заметил вывеску Reichsbank'a[2].
Вхожу.
Обыкновенно с представлением о банке соединяется представление о больших, высоких комнатах, отделанных с показною и очень дорогой простотою, которая всем входящим должна говорить: в этом месте денег много. А здесь в первой от входа комнате было просто окошечко пароходной кассы, и за нею белобрысый человек, взглянувший на меня с удивлением. Мне казалось, что в этом банке едва ли найдется пятьдесят пфеннигов.
— Разменяйте, пожалуйста, мне эти деньги.
Белобрысый малый, как эксперт на суде, долго рассматривал мою бумажку и потом, вернув ее мне обратно, сказал:
— Наш банк не занимается разменом денег.
— Как не занимается?
— Очень просто. Не занимается.
— Чем же занимается ваш банк?
— Всеми кредитными операциями, кроме этой.
— Где же я могу разменять эти деньги?