лишь из тощего, квадратной формы, содержимого пластикового пакета, размером сантиметров тридцать на тридцать. По всей вероятности, приобрел одну-единственную пластинку, а здесь, за столиком, заказал один-единственный кофе плюс минералку и сразу, как только его обслужили, расплатился. На чай – ни пфеннига. К какому-либо разряду его не причислишь, но, судя по выговору, мужчина не нюрнбержец. Скорей из восточных земель; но поди доберись сюда из восточных земель, нет, что-то не складывалось в картинке. Его манера нимало не походила и на повадки троих пивохлебов, расположившихся за отдаленным столиком у обочины и небрежно швырнувших на скатерть ключи от автомобилей. Трое парней, уже не юнцов, и ключа тоже три, на каждом – логотип автомобильной марки и брелок с золотистым или серебряным блеском. Со скучающим видом они поигрывают звякающим металлом, недешевого свойства, энергично крутят брелоки на пальцах. На всех троих пестрые рубахи из набивной ткани, расстегнутые чуть ли не до пупа; видны курчавые волосы, у кого посветлее, у кого потемнее, и загорелая кожа – парни пекутся о собственном теле. Короткие рукава облегают мускулистые плечи и бицепсы; двое щеголяют разноцветными татуировками, на руках у каждого золотые часы и золотые цепи тонкой работы, в волосах на груди тоже мерцает золото. Они подливают пиво, держа бутылку тремя пальцами, – цепи блестят в лучах вечернего солнца, – внимательно смотрят за тем, чтобы пена не переливалась через край… Ц. ощутил жажду, пока глядел, как они пьют; они пили выверено и рассчитано, подобная манера пить означает «за все заплачено»; Ц. отродясь не умел так пить; парни его не замечают, знают, что барышни наблюдают за ними с надлежащей серьезностью… и продолжают беседовать: вежливо и в то же время чуть свысока. Говорит без умолку только один, двое внимают и, словно по негласной договоренности, отхлебывают из бокалов. Тот, что без татуировок, – Ц. видно его лицо, – глотнув, тщательно вытирает пену с пышных усов, после чего подкручивает заостренные кончики, очень четко и якобы отрешенно; удлиненные, загнутые кверху стрелки колышутся на коротковатой верхней губе, когда приходит его черед говорить, и Ц. завороженным взглядом следит за их колыханием; летящим коршуном усы исчезают вдали. Плавно покачиваясь, официантки пускают бедра скользить между неубранных столиков. Составляют все на подносы, выметают крошки из узорчатых переплетений, временами исчезают в недрах кафе. Объедки так и стоят перед Ц.; ощущая себя свободным от всякой опеки, он думает: «Кончено…»
«Кончено! – повторяет он, и это уже похоже на отголосок из сна. – Кончено, поздно проситься назад. Через минуту-другую я исчезну в каком-нибудь направлении. Что-то сломалось, что-то сместилось. Может, вдруг открою глаза и увижу, что это было…»
Он в Нюрнберге, и это до сих не укладывалось в сознании. Вообще-то он не отсюда, но сейчас в Нюрнберге – городе, где молодцеватый мерзавец известного сорта щеголяет усами, скопированными с вильгельмовских. Нюрнберг – город реминисценций, город подделок; чтобы расширить ассортимент бутиков, здесь как будто растиражирован каждый гран человеческого существа.
Стало быть, он в городе, где можно исчезнуть бесследно. Исчезая назад и направо, по направлению к старому центру, он вскоре опять пересек пешеходную зону, теперь почти опустевшую, и очутился у так называемого Бургберга, отсюда дорожки отвесно ведут наверх. Любая прогулка становится здесь нелегким подъемом; маловат объем легких, а ведь когда-то они принадлежали спортсмену. Впрочем, это осталось в другой его жизни. В предзакатный час бабьего лета на свободных площадках у крепостной стены раскинули свой бивак те, кого именуют «туристами-рюкзачниками», и вместе с ними внушительный батальон той нюрнбергской молодежи, что мыслит себя небуржуазной. Казалось – должно было казаться, – будто на грубо мощенных площадках расположилась целая армия перебежчиков и дезертиров; войско млело в последних лучах заходящего солнца. Любители альтернативного стиля полагали, что то короткое время, пока не стемнело, они сопротивляются здесь потребительскому угару, только-только улегшемуся уровнем ниже, на не столь утомительной для подъема ступени города. Среди скопления попивавших вино и пиво людей кто-то затренькал на гитаре и, похоже, привлек внимание окружающих. Даже добился того, что Ц. замедлил шаги… Что он нашел в этом показном концерте? Да ничего особенного, только припомнил пластинку, которую сразу же поставит дома.
Среди тех, кто здесь сидел, лежал и прогуливался, были и другие – те, кто пришел сюда с ознакомительной целью, однако Ц. не относился и к их числу. Это были получше и подороже одетые люди, во всяком случае те, кто уже не чувствует своим долгом облекаться соответственно социальному статусу в джинсу и потертую кожу (а может, им сегодня не захотелось влезать в тиски этих идейно зауженных размеров прет-а-порте), кто совершил закупки к полному своему удовольствию и уже отволок добычу домой. И, выпрямив спины, они шагали по Бургбергу, источая всеми порами толерантность и, разумеется, сами на нее претендуя. И получали ее в виде полнейшего пренебрежения. Так вышагивали они, с вознесенной главой, сквозь дымок жареных сосисок, что на подушке пивных паров плыл на уровне носа, струясь вокруг крепостной горы. Все киоски вокруг были открыты, и продавец не напрасно ждал своего покупателя этим жарким вечером позднего лета. Ц. хотелось домой, поставить пластинку, он неустанно твердил себе это. А застревать у пивного ларька ему
Сейчас он двигался торопливо, отмеряя глазом кратчайший путь между сидящими группами; замедлил шаги только раз: по булыжнику с громким звяканьем катилась пустая бутылка из-под вина. Наконец кто-то подставил ногу. Пластинка била по левому бедру; перекинув пластмассовые ручки через запястье, он засунул руку в карман; свободной рукой он держал сигарету и курил, что хорошо сочеталось с целеустремленным выражением лица. Спустившись с Бургберга, он вынужден был признаться, что сильнейшая жажда победила все ощущения. Несколько раз приостанавливался у ресторанчиков, двери которых были открыты настежь (верно, чтобы впустить вечерней прохлады). Принуждал себя двигаться дальше, пока наконец не нашел такси, в которое и сел.
Таксисту пришлось везти его самую малость – вот уже и приехали. Вспомнилось (времени-то прошло изрядно), как какое-то время, начисто лишенный пространственной ориентации, он чуть ли не каждый вечер добирался домой на такси. И как частенько бывало, что таксист, ухмыльнувшись, огибал два угла и, миновав небольшой проезд, через минуту подруливал к дому. Вероятно, он и без немыслимых доз алкоголя, которые выпивал, был бы лишен всякой ориентации: в западногерманских городах он плутал. Очень долго не мог освоиться в Нюрнберге, как и за несколько месяцев до того – в Ханау под Франкфуртом, хотя городишко был невелик и казался расчерченным по линейке. На западных улицах никогда не бывало темно, к тому же их затоплял инфляционный поток письменных знаков, эмблем, пиктограмм и прочей символики; опорных точек из этого изобилия не позаимствуешь и в памяти не удержишь. На рынке опорных точек царила инфляция, любая опора была верна и в то же время фальшива; письменность, повернувши свое развитие вспять, вновь становилась безалфавитной.
Он и поныне толком не ориентируется в Нюрнберге… а ведь пора бы уже разобраться. Следовало ожидать, что однажды придется справляться здесь самому. Но ожидать-то он ожидал, а все каждый раз оставалось по-старому… Он и во времени не ориентируется, потерял счет времени. Впрочем, это уже не суть важно, он здесь, что не подлежит сомнению; к тому же он здесь в настоящем времени – с каждым днем настоящем по-новому, – придется его осилить. Когда кто-нибудь спрашивал, он отвечал, что прошел почти год… и сразу же приходило в голову, что, пожалуй, уже целых два… если не больше… он словно противился пробуждению, не желал добиваться ясности в вопросе о том, сколько лет он уже в Нюрнберге. Сколько лет его жизни уже утекло в этом городе. Он все держал в голове тот первый год… и полагал возможным, что и после трех в голове ничего не отложится, а может, и после пяти.
Так было с самого начала, он и прибыл сюда уже в беспамятстве, месяцами скрывал ото всех, что переехал в Нюрнберг. И как бы для отвода глаз держал за собой, в придачу к нюрнбергской, крохотную ханаускую квартирку, большая часть почты еще не один месяц шла на ханауский адрес, а после (по договору) пересылалась дальше. Он прибыл сюда словно под гипнозом. В состояние гипноза его повергали мысли, они все кружились вокруг образа женщины. Кружились вокруг ее образа, вокруг ее облика, но сделать ее своей, реальной так и не удалось. Ему это ни с одной еще не удалось.
Когда стало уже невозможно утаивать перемену места, Ц. промямлил в трубку что-то про недорогую квартиру, причем даже врать не пришлось.
– Но квартира в Ханау тоже недорогая, – сказал женский голос на том конце провода. – Даже намного