двадцати километрах от Можайска. Она пишет домой каждый день, чтоб зарезали корову, продали мясо и на вырученные деньги уехали бы поскорей на восток. И не знает, доходят ли ее письма.
Что я могу ей сказать утешительного, когда в сообщениях Совинформбюро появилось Можайское направление? Можайское и Малоярославецкое. Где-то там, под Малоярославцем, мой папа роет окопы. Я ничего о нем не знаю.
Мы молчим. Это молчаливое сидение как-то успокаивает Катю, она поднимается, вздохнув: «Они такие неприспособленные», и уходит, волоча по полу шинель, с неизменным портфелем в руке. В портфеле у нее фотографии, письма и зеленый целлулоидный стаканчик с маслом, купленным на рынке.
Утром все иначе. Нас много, тридцать курсанток. Мы шумно одеваемся, что-то жуем, торопимся на построение.
В дверях при выходе — пробка. Дама Катя, если столкнется с Зиной Прутиковой, отчетливо поздоровается, назвав ее «товарищ Прутикова», и постарается пропустить ее вперед. Они из одного пединститута, где Зина была на виду — комсомольская активистка. Дама Катя не из тех, кто легко перекочевывает из одной реальности в другую.
Во дворе, перед домом райзо, нас уже сто пятьдесят человек. Четыре пятых — мужчины: студенты Института истории, философии и литературы (ИФЛИ), МГУ, пединститутов и других вузов. Есть курсанты и постарше — уже с высшим образованием, работавшие. Но таких не много.
Некоторые сами подавали заявление, держали экзамен, как мы. Большинство же попали на курсы из учебных лагерей, где находились по мобилизации. Пригнали грузовики: «Кто знает немецкий, шаг вперед!» — и по машинам. Для десанта набирают, говорили.
Но о нашем будущем мы пока ничего не знаем. Лениво строимся. Снует старшина — хотя тоже из учебных лагерей, но третий год службы, можно сказать — кадровый, — по пухлым щекам длинные бачки, озабоченная службой мордашка почти что школьника. Рьяно подравнивает наш строй. Мы подтруниваем над ним. Наливаясь властью, он угрожающе покрикивает:
— Разговорчики! Это вам не институт!
Старшина может чувствовать свое превосходство над нами: у него «заправочка» что надо и «отработаны повороты».
Он зычно подает команду и упоенно чеканит шаг навстречу начальнику курсов.
Перед строем читают приказ: запрещается курить в главном здании Военного института и за десять шагов от него. Запрещается также грызть семечки и засорять двор при общежитиях.
Потом читают сообщение Совинформбюро: по стратегическим соображениям наши войска оставили Харьков.
Я невольно кошусь вправо — через человека от меня в строю Гиндин, инженер, харьковчанин. Сдвинута бровь, глаз прищурен. Словно ждет человек, вроде что-то еще должны сказать, объяснить.
Команда: разойдись. Гиндин не тронулся с места. Опустил руку в карман, вытащил обрывок газеты, подсыпал табака-самосада, скручивает.
6
— Пехотный устав вооруженных сил Германии. Параграф первый, — диктует по-немецки маленький Грюнбах. — «Наступательный дух немецкой пехоты…» Вы меня поняли? В этом предложении заключены чрезвычайно важные слова. Ангрифгайст! Ангриф — атака, наступление, прорыв. Вы говорите пленному… — Он сжимает маленькие кулачки, привстав на цыпочки. — «На какой день и на какой час назначена ваша атака, ваше наступление, ваш прорыв?» Поупражняемся, геноссен. Практика, практика унд нохмальс практика…
Мы разбираемся по парам. Я в паре с Никой Лось. Она — военный переводчик. Я — пленный немец.
— Давно ли вы на Восточном фронте? Такой молодой и уже фашист! Что вам пишут из дому? Скоро ли кончится бензин у великой Германии? Сколько танков в вашем батальоне?
Она говорит быстро, уверенно и насмешливо.
— Ни черта я не поняла.
— Скоро ли кончится бензин? — переспрашивает она.
Вчера лектор говорил, что мы планомерно отступаем, выигрывая время, а у немцев вот-вот кончится бензин и станут моторы. Возле нас Грюнбах. На нем всегда, чистая белая рубашка и черный галстук. Наверное, всю зарплату переводит на стирку рубашек. Ника выпаливает все сначала, а он с горячностью сжимает в кулачки и опять выбрасывает пальцы в такт ее вопросам.
— Наш командир, — говорит Ника, поводя на Грюнбаха своими узкими, темными, насмешливыми глазками, — требует, чтобы вы отвечали только правду.
Но я теряюсь, я не могу так быстро подобрать слова, поставить их в правильные падежи и организовать взаимодействие между ними.
Маленький Грюнбах огорченно качает головой.
— Вы переигрываете. Это ведь не драмкружок. Не старайтесь изображать фашистского солдата. Не упирайтесь. Отвечайте подробно. Сейчас вам нужна только практика.
Мы меняемся партнерами. Теперь я — переводчик, а мой пленный — Вова Вахрушев.
— Вова! — говорю я, заглянув в свою тетрадку. — Сколько огневых точек в расположении твоей роты?
— Предполагать, что немец тотчас примется выдавать военную тайну, курьезно по крайней мере.
В коридоре ударили жестяной кружкой в пустой жестяной жбан — конец занятий.
Мы шумно поднимаемся, разбираем с подоконника свои пайки хлеба и спешим в столовую.
Столовая райпо!.. В ней пахнет щами, которые поглощались тут десятилетиями. И парно, как в бане, хотя совсем не так тепло. Пар клубится от двери; он бушует над котлами за низкой стойкой, отделяющей зал от кухни, и вьется прямо из тарелок. По залу осторожно двигаются женщины с большими животами, разносят суп с макаронами.
Когда мы приплыли в город Ставрополь из Москвы — это было пятнадцатого октября 1941 года, шестнадцать дней назад, — в этой столовой работали кадровые официантки. Они шествовали по залу, неся перед собой горку тарелок с горячим супом (одна тарелка на другой, между ними прокладка — пустая перевернутая тарелка). Горка дымилась и колыхалась.
Но официанток больше нет — их отправили на трудовой фронт. Те, что заменили их, — не профессионалы общепита, это эвакуированные беременные женщины, и райсовет трудоустраивает их как может. Они старательно несут в обеих руках, чтоб не расплескать, всего по одной тарелке супа. Но мы не торопимся. Мы рады посидеть тут. Здесь все же самое теплое место в городе. И керосиновые лампы горят в полный накал. От гомона и махорочного дыма, от предвкушения горячего супа голова слегка кружится. В сыром тумане столовой все немного необычны: и наши курсанты в шинелях, и опоясанные клетчатыми шалями бабы, чьи лошади переминаются на улице у коновязи.
А вон в том углу сидит Некто. На прямых плечах плащ-палатка, как бурка; ниточка темных усов; круглоглазый, таинственный — поручик Лермонтов, вырвавшийся из вражеского «котла»!
Женщина, что так плавно движется по залу, подаст сейчас ему дымящуюся тарелку — с поясным поклоном.
— Послушайте! — подсаживается Вова Вахрушев. От его голоса все сразу становится обыденным. — Как по-вашему? Можно завшиветь и остаться интеллигентом?
— Можно, — рассудительно говорит Ника. — Вшивым интеллигентом.
При всей своей невозмутимости Вова немного задет. Но нам некогда объясняться с ним. Мы дохлебываем суп — и шасть на улицу, за поручиком.
Ох как нелегка поступь его кирзовых сапог. Хлоп-хлоп-хлоп. Шинели на нем нет. Одна лишь плащ- палатка внаброску.