за ними — рейхстаг.
Уютная маленькая Пармзерплатц — она отделяет Унтер ден Линден от Бранденбургских ворот — перекрыта пограничным шлагбаумом. Стена…
И о попросил:
— Рассейте ваши мысли на минуту. Вы ведь на фоне Бранденбургских ворот, и снимок для праздничного номера — тридцатилетие падения фашизма. Смахните с лица напряжение. Вот так. Еще раз. Благодарю.
Глава четвертая
Был август. Четвертый месяц без войны. Мы стояли в небольшом старом городе Стендале, доставшемся нам от союзников американцев: согласно установленной в Потсдаме демаркационной линии, они отошли отсюда за Эльбу. Деревянный забор, сколоченный поперек проезжей части, преградил движение по улице, где разместился наш штаб в коттеджах, глядевших окнами на бульвар. Там бегали взапуски немецкие дети и на лавочках сидели прямые старухи в черных шляпах и нитяных перчатках, шептались о чем-то своем, давнем, что случалось с ними еще до того, как стряслась та, Первая мировая война.
Отставной железнодорожный чиновник мелкими твердыми шажками пересекал бульвар и лез напролом сквозь гущу кустов, отделяющих бульвар от нашей улицы. Он появлялся откуда-то, где ютился, отселенный с семьей. В потертом костюме, в котелке, сухонький и напряженный, он под каким-либо предлогом входил в свой дом, который мы заняли, в надежде своим появлением унять разруху и хаос. Скатанные и зашитые в чехлы ковры стояли в углах комнат. Однако в душных сумерках летала моль. Стеклянная горка с тонкого фарфора кофейными чашечками, которыми мы пользовались при чистке зубов, имела теперь на полочках прогалинки, и чашечки обнаруживались в ванной комнате на краю умывальника, откуда их, не желая того, легко было нечаянно смахнуть на кафельный пол. Печально и призывно плодоносил маленький сад при доме.
Где-то невдалеке, на мосту или у рыночной площади поздним вечером, случалось, шагнет навстречу одинокому прохожему солдат: «Часы! Сымай!» За мародерство теперь наказывали.
Смуглая, как индианка, с мальчиковой узкой спиной, с черной челкой прямых волос, в короткой разлетавшейся юбчонке, недавняя машинистка гестапо легко и дерзко перелезала через забор, готовая сгинуть иль пригодиться, и шла по «нашей» улице упругой, авантюрной походкой, посверкивая голыми глянцевыми ногами, повесив на руку за резинку широкополую малиновую шляпу. Шляпы все еще были в моде.
Голодные беженцы весь день сидели на земле на площади у ратуши.
Солдаты-победители, разомлевшие на солнцепеке, цепляли на приблудившихся собак длинные нитки драгоценного жемчуга, извлеченные из разбитого бомбой ювелирного магазина еще в походе, и вяло забавлялись, следя, как в этих странных, невесомых ошейниках, мотавшихся у них по груди и взлетавших при беге, мельтешась перед мордами, раздражая, собаки носились как угорелые, пока нитка не рвалась и жемчуг не разлетался вдрызг по мостовой. Тогда собаки возвращались к солдатам и терпеливо ждали, чтобы им бросили чего-нибудь поесть, и потом бродили с застрявшими в шерсти ошметками ниток, унизанных жемчужинами.
Едва знакомый шофер полуторки — может, раз или два всего-то и доводилось ездить на его машине, — окликнул меня на улице: «Товарищ лейтенант, обожди!» — и вручил письмо, сказав, чтобы прочла на досуге. Он письменно предлагал выйти за него замуж, обещая благоустроить мою жизнь на основе домика в Сочи, которым владел пополам с сестрой. Письмо было проникнуто уверенностью в моем ответном согласии, но он нисколько не был ни обескуражен, ни задет, не получив его, и после того мы при встрече останавливались и болтали теперь уже приятельски, не касаясь содержания письма, но ощущая какую-то связь, зная про наши с ним дела и друг о друге сверх того, что известно остальным.
Он донашивал гимнастерку рядового фронтового водителя, мирные дни придавали ему уверенности в себе: вот-вот он снова будет крутить баранку в курортной зоне, владея среди всеобщей на родине разрухи половиной дома на модном черноморском побережье.
Сколько нас, мужчин, всего-то уцелело, а сколько вас, женщин, на родине ждут мужчин, наверно, мысленно обращался он ко мне, сознавая свое неизмеримое теперь превосходство. Не всем достанутся. Обездолила вас проклятая война.
И может, он от души снизошел к незадачливым, на его взгляд, моим обстоятельствам, подставлял плечо.
Когда возник однажды сержант с фотоаппаратом, он крикнул:
— Эй, щелкни!
И на запечатлевшей нас с ним фотокарточке надписал обычные, ходовые в войну слова расставания: «Пускай не я, но образ мой всегда находится с тобой».
Пожилой, невзрачного вида лейтенант — на всем пути он лишь выдавал нам ежемесячное денежное довольствие — до самой последней поры был застенчив, тушевался, должно быть, сознавая незначительность и даже курьезность своей должности бухгалтера в штабе действующей армии. А теперь его всколыхнуло. Никакого комплекса. Помогло дорожное происшествие. На шоссе мчавшийся навстречу «студебеккер» внезапно затормозил перед ним, пешеходом. Как бывало теперь на дорогах, из кабины с приветствием выскочил огромный негр водитель. Подхватил его, тщедушного, на руки, пламенно прижал к груди, выражая восхищение Красной Армией, и в упоении подбрасывал бухгалтера вместе с его портфелем в воздух. Натерпевшись страха, уцелев — не грохнулся о бетон шоссе, — застенчивый бухгалтер вдруг ярко ощутил свою причастность к героическим событиям войны.
Мы развернули скатанные в рулоны и зашитые в чехлы, пахнувшие нафталином старые, потертые ковры и расстелили их на полу. Вероятно, нам хотелось пожить так, как жили здесь, в доме до нас эти люди, вкусить их уютного немецкого быта.
Может, мы спешили: когда же еще будет так удобно и вроде беспечно?
Старое плюшевое кресло, серый выгоревший шелк торшера, горка с фарфором. Все на местах. И моль домовито вьется в душные вечера над полом, у самых ковров. И по всему торцу дома багряные листья вьющегося винограда. А на крыльце вечерами загорается старинный кованый фонарь. Куда ж лучше? А все чего-то недостает. Нет уюта. Не получается. В доме без хозяина быта нет. Здесь всего лишь — постой. Но на постое на фронтовых пристанищах, в землянках нам было куда уютнее, беспечнее, просторнее и прочнее. Жена хозяина трудится в крохотном саду при доме, где все время на смену одним плодам поспевают другие. А на крыльце дремлет беспородный рыжий хозяйский пес Трудди. Хозяин приносит ему что-то поесть в кульке, пес глотает и с тихим повизгиванием лижет ему руки, бежит за ним, крутя вскинутым пружинистым хвостиком, провожая к густой стене кустарника, тянущейся вдоль бульвара, отделяя от него нашу улицу. Еще недавно никто — ни хозяин, ни пес — не посмел бы проламываться сквозь кусты.
Прежде чем скрыться в них, хозяин властно велит Трудди вернуться — здесь собаки на редкость дисциплинированны, и пес семенит, свесив хвост, назад к дому. Хозяин, придерживая на голове котелок, скрывается в кустах. Тогда пес, поозиравшись, нервно вихляя, трусит к кухне победителей.
В Познани при мне позвонили по телефону из соседней дивизии посоветоваться, как быть: двое солдат изнасиловали немку. Полковник мгновенно решительно отреагировал: расстрелять перед строем. Только так и мыслилось — однозначно. Пресечь недопустимое! Но полковник отстал от жизни, застряв в Познани. На пути по Германии — уже допустили.
Когда миллионная армия со своей истерзанной войной земли пришла на земли ненавистного врага, наверное, не могло обойтись без эксцессов. Ненаказуемость в тех условиях подстрекала к разгулу.
Ненависть в нашем народе утоляется быстро при виде поверженного врага. Не зря в Познани пленные просили, чтобы конвоировали их русские. Бесчинство же повсеместно границ не имеет. Но как ни разгулялось оно, стоило отдать пресекающие приказы, и с ним справились. Не допустить такое было в