многих в родных местах поджидала разруха, пепелище, горе утрат.

Тот бланк-распоряжение о предоставлении мне места в пассажирском вагоне не то что предъявить было некому, но показать кому-либо — на смех. Не один месяц, говорили, пройдет, прежде чем рассосется. Простившись с армией, оказаться в такой ловушке — ни туда, ни сюда[5] .

Поневоле без дела я брожу на окраине Потсдама в тихих, безлюдных улицах, тронутых прощальным багрянцем и рябью осенней желтизны, мимо ухоженных коттеджей: глухо, затаенно за стенами. Я тогда не представляла себе, какая тяжелая зима обрушится вот-вот на немцев в неотапливаемых домах. Но зачем, боже мой, зачем же из своих уютных городов они ринулись в пучину войны, убийств, грабежа, кровавой авантюры и привели сюда нас?!

Дома, слегка оглядевшись, я не обнаружила извещения о посылке, и на почте его не оказалось. По моим же расчетам посылка с халатом должна была обогнать меня. Это сейчас по Москве с неделю и больше слоняется корреспонденция или где-то отлеживается, пока дойдет, а то и не дойдет адресату. В войну же почта работала безукоризненно в условиях запредельной напряженности. Вся страна бесплатно переписывалась с фронтом, и разлученных эвакуацией людей надежно связывала почта. Весь колоссальный объем ежедневных отправлений, поступлений, доставки четко осуществлялся, и это при тормозящем движение потоков специальном органе, проверяющем каждое послание, оставляя на нем свой штамп «проверено военной цензурой» и черные пятна замазанных сомнительных мест в тексте. И никаких у почты вспомогательных средств вроде компьютера. А письма на фронт, а то и посылка доходили незамедлительно.

Как-то, оповещая своих адресатов об изменившемся номере моей полевой почты, я одну цифру указала ошибочно. Так почта не отослала письмо с неправильным адресом обратно отправителю, а каким- то образом разыскала меня, наклеила на адресованном мне конверте бумажку с правильным номером моей полевой почты. Этот конверт с наклейкой храню с признательностью почте.

Но вот без войны на первых же порах что-то заело, разладилось. Дни идут. Нет и нет извещения. Тут уж было с чего встревожиться. Не о халате же, но о том, что увернуто в нем. Об этом повнятнее скажу в другой раз. А покуда что — конец октября, день моего рождения.

2

Оля по такому поводу «прогуливала» детсад, оставалась дома. Мы с ней принялись хозяйничать. Я начищала ложки-вилки не то содой, не то зубным порошком — что нашлось. Не припомню, подступалась ли я к таким заботам в прежней, довоенной жизни. А сейчас со всем удовольствием. И со мной была моя девчоночка с нарядным белым бантом на черной головке, с полотенчиком в руках. Она получала от меня начищенные, промытые ложки и вилки и вытирала их. Было так уютно, радостно и никаких тревог — отступились. Мать Павла пришла поздравить с тортом своего изготовления. Так бывало прежде и будет впредь неизменно каждый год. К вечернему чаепитию, как ни упрашивай, по своему обыкновению, не оставалась. Перед уходом она ловко перевязала по-своему большой белый бант Оли, он расправился, встал над ее головкой, и сделала мне знак выйти с ней. Мы зашли в мою комнату.

— Я боюсь за Давида Борисовича, — сказала она чужим, придушенным голосом, едва присев на кончик стула. Мне стало не по себе. — Если Оля не вернется домой, он жить не будет, — и не дожидаясь, чтобы я пришла в себя, быстро поднялась — такая вдруг маленькая, как девочка, быстрыми короткими шажками пошла к выходу. Как же так? Что же теперь? Я рванула с вешалки чье-то пальто, накинула, бегом вниз. У подъезда, сразу за выступом телефон-автомат. Дозвонилась. Милый Давид Борисович, ласково, тепло поздравляет. Говорю, что соскучилась, жду воскресенья. Ведь всю неделю он, как каждый мало- мальски ответственный работник, не возвращается домой с работы до ночи. Знаю, он будет уговаривать поселиться с ними. Он-то идеалист. Все же отлегло. Так хорошо перемолвились. Теперь — до воскресенья.

Но какая запутанная, тяжкая эта «мирная» жизнь. Как-то все еще сложится? На фронте хотя бывало страшно, но куда проще, яснее, была сама жизнь.

3

Пока я выбегала позвонить, пришел папа и, как обычно, держался ровно, заинтересованно в делах каждого из нас. Люся, жена старшего сына, не показалась и не вышла к столу, сославшись на дурное самочувствие. А Боб, он какое-то время тоже избегал отца, казня его за мать («тяжело видеть нашу мать плачущей», — писал он мне), а с недавних пор сам захваченный непреодолимым чувством, смягчился, не сторонился отца, но как заладилось со дней ссоры, так и продолжал звать его по имени-отчеству. Осталась эта отдаленность, закрепилась. Мама уже давно не плакала, хотя обида, возмущенность, несмиряемость остались. (Вот и о разводе лучше не заикаться.) Но сегодня она была оживлен-на, испекла пирог с маком, читала вслух полученное от Б. Н. письмо из лагеря. Пишет о скорой встрече. И письмо всех возбудило: наконец сбудется. Ведь вместо пяти лет по приговору его держали в лагере вот уже четыре года по произволу военного времени, но и войны уже давно нет.

— Кем вам доводится Б.Н.? — бывало, спрашивали нас, ребят, любопытствующие. Как кем? Б. Н. и есть Б. Н. Сколько помним себя, столько его. Без него и себя не помним. Мы любили его, он — нас. Это он меня и Боба посадил на извозчика и отвез впервые в жизни в театр. «Кот в сапогах». Считалось, он — товарищ, друг нашего отца. Так оно и было. А когда мы выросли, поняли: так-то так, но в его одиночестве, в неразрывной связи с нами — вечная любовь его к нашей матери. Молчаливому, замкнутому, это открытие и вовсе придавало Б. Н. в наших глазах романтичности.

Папа пытался разговориться с Олей, едва ли удачно. Когда я была даже чуть младше нее, он как-то задал мне загадку: «Кто это такой? Утром на четырех, днем на двух, вечером на трех?» Кто? Откуда мне было знать! А по-другому он не умел. Хорошенькое дело! Это же загадка Сфинкса, о ней я узнала уже достаточно взрослой.

Да, папа в раннем моем детстве неловок был в общении с нами. Зато потом, по мере того, как я росла, мы с папой становились все ближе друг другу, он и в театр со мной ходить полюбил. А когда я призналась ему, что расстаюсь с Павлом, — никаких вопросов: щепетилен, тактичен. Сказал только: «Может, придется разменять квартиру. Я хотел бы поселиться с тобой». Должно быть, такой шаг в сторону дался бы ему легче, чем необратимый уход из семьи. Да и характер мой считался хорошим, все готовы были со мной жить. Пока не износился отпущенный мне лимит на такую жизнь, на такой характер.

Папа на этот раз был в сером, знакомом «выходном», довоенном пиджаке, мешковато сидевшем на нем, исхудавшем от перенесенной не так давно тяжелой операции. Это выпавшее ему испытание — преданность его нынешней жены, ее борьба за его жизнь и выздоровление — высветило в глазах его уравновешенных родственников, смущенных уходом папы из дома, глубокую связь папы и его теперешней жены.

Из своей большой квартиры с отдельной его комнатой-кабинетом он поселился в переулке на Таганке, на пятом этаже дома без лифта, в коммунальной квартире, и жили они в одной комнате втроем — третьей была дочь его жены, мне ровесница, инвалид с детства.

Из дома папа не взял ничего, ни одной хотя бы в память о своих родителях вещи. И ни одной книги со стеллажей. «Пусть будет Юре», — сказал, испытывая особенно болезненную вину перед младшим, еще учившимся в вечерней школе, а днем работавшим в цеху.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату