жить и работать.

Вскоре пришло от него письмо: «Уважаемая товарищ Ржевская! Последний вариант Вашей повести, присланный мне Вами сюда, в Глубоково, я прочитал.

Повесть стала гораздо лучше. Пожалуй, можно сказать, что Вы написали хорошую вещь. Очень этому рад. Повесть Вашу я послал Твардовскому в „Новый мир“. Надеюсь и уверен, что ее там напечатают. Прошу Вас, сделайте поправки, о которых я здесь пишу».

Вот так Казакевич в 1950-м привел меня впервые в «Новый мир» Твардовского, сменившего снятого с поста главного редактора Симонова.

Редакция находилась на площади Пушкина, 5, вход с угла улицы Чехова. Старинный дом. Если внять молве: здесь Пушкин танцевал на балу. Мраморная, в широкий разлет лестница упиралась в старинное во всю стену зеркало. И с каждой ступенью вверх на меня надвигалось все ближе сжатое, замкнутое волнением чужое лицо.

Принял меня Тарасенков, заместитель Твардовского. Я слегка была с ним знакома — он вел у нас в Литинституте семинар по советской поэзии. Большой, вальяжный, он разгорался на занятиях живым, молодым воодушевлением, увлекал. Из своего кресла он смотрел на меня, сидящую напротив него, с доброжелательной улыбкой. «Повесть прочитана редактором отдела и отклонена им», — сообщил он мне. Не охватив постигший меня крах, попутанная письмом Казакевича, я попросила Тарасенкова прочитать рукопись. Досада мигом смахнула с его лица доброжелательность. Глаза скучающе подернуло поволокой.

— Я доверяю своим редакторам, — сказал подчеркнуто сухо, отсекая посетителя, еще и не обозначившегося в литературе, а уже готового втравить его в мелочные редакционные разборки.

Этот мгновенный перепад от светской доброжелательности к отторжению — такие метаморфозы случалось впоследствии наблюдать на лицах литературных чиновников. Тут — впервые. И ведь это был не чиновник, а известный знаток, любитель и истовый собиратель библиотеки русской поэзии XX века.

Я, конечно, была уязвлена и ушла, негодуя на себя за то, что так глупо, простодушно просила его прочитать.

Всегда трудно обращаться в редакцию с рукописью, новичку в особенности. Одни синяки.

Чем ближе я подходила к больнице, тем тяжелее становилась сунутая в авоську папка с возвращенной мне рукописью. Я несла весть, гасившую всполохи нашей семейной надежды, пусть иллюзорной, шаткой, но и такой она пригодна в трудный час, когда один из нас, имея опыт в журналистике, физически беспомощен, а у другой за спиной лишь опыт фронтового переводчика, не приложимый теперь ни к делу, ни к заработку.

2

Эммануил Казакевич прожил недолгую жизнь. Умер 49-летним. В книге воспоминаний о нем вдова Г. О. Казакевич ведет раздел: «Читая его дневники, перечитывая письма». Здесь по сохранившимся в бумагах Казакевича копиям она опубликовала адресованное мне письмо — я его приводила. И рядом письмо Казакевича в «Новый мир»:

«Дорогие товарищи, Александр Трифонович и Сергей Сергеевич! (С. С. Смирнов — 1-й зам Твардовского.)

Повести своей дать Вам не смог, но про Вас не забываю. Посылаю Вам небольшую вещь молодой писательницы. Несмотря на некоторую растянутость второй части, повесть эта по-моему — очень хорошая. По ней надо немного пройтись опытной рукой — и журнал получит превосходную вещь…

Жму Ваши честные руки».

Он хорошо воевал. Вернувшись, бедствуя с семьей, писал о войне. «Звезда», позже «Двое в степи». Он в зените призвания, популярности. Вытянул в достаток семью.

Был ясен, верил в себя, в дружбу, видел огромное поле работы, которое вспашет. Убежден был, что его слово выведет на страницы журнала открытую им вещь. Мог напороться. Нравы были бурсацкие. Могли вообще не ответить ему, хотя он был дружен с Твардовским. «Дорогие товарищи», не заглянув в «превосходную вещь», которой он их одарял, спустили ее «вниз» и выкатили из редакции. Могли и поддеть: подвел журнал! Где обещанная повесть?! Вместо нее подобрал что бог послал.

В послевоенной Москве, взбаламученной пережитой войной, державными залпами победы, неясностью насчет иерархии новых ценностей, обязательств, святынь, регламент человеческих отношений не определился.

Не сразу, но вскоре задним умом я поняла, что Казакевич искренне перехвалил повесть. Но дай Бог каждому, вступающему на безмерно трудную дорогу, с которой уже не сойти, встретить однажды такую поддержку. Мне ее не забыть.

3

Вскоре после моего посещения «Нового мира» как-то днем неожиданно явился незнакомый человек с поручением от Казакевича. Он скинул галоши, снял шляпу и обстоятельный драповый демисезон, повесил их на крюк вешалки, подхватил опущенный на пол портфель и оказался миниатюрным мужчиной с грузным портфелем. Уже в комнате представился: он фотограф-портретист, снимает известных писателей и кое с кем из них дружен. Казакевич поручил ему узнать у меня, как дела идут в «Новом мире». Присел на стул и настроился выслушать — ему предстояло выехать в деревню Глубоково со свежими новостями. Узнав, как плачевны дела, опустил с колен тучный портфель на пол и, освободив от него руки, с их участием принялся оживленно строить планы, каким образом одолеть какого-либо редактора (упоминалась редактор отдела прозы «Знамени» Разумовская), чтобы дело было в шляпе. Все как-то не то получалось и смешило меня своей несуразностью.

Я принесла нам по чашке чая и, смущаясь, что ничего к чаю нет, поставила на стол хлеб и тарелку с нарезанными кусками холодной крольчатины — самого доступного по цене мяса, и вкусного притом, — и соленые помидоры. Мой неожиданный гость с аппетитом принялся есть, прерываясь восклицаниями: «Ах, какая курятина!» Я немела и ждала с минуты на минуту разоблачения. Покончив с «курятиной», добрый человек, не переставая волноваться, куда б пристроить мою рукопись, сунул руку в карман за носовым платком и вместе с платком вытянул какой-то билет, оказавшийся приглашением на вечер встречи писателя Вершигоры с читателями. Посожалел, что занят сегодня вечером, и спросил, не готова ли я воспользоваться его билетом. Я была готова. Интересно услышать и увидеть автора книги «Люди с чистой совестью» — одной из первых книг о войне.

Уже собравшись уходить, мой посетитель, спохватившись, извлек из портфеля блокнот, вырвал листок, быстро заполнил его, проборматывая вслух: «Дорогой Петр Петрович! Зная Ваш интерес к работе молодых писателей, пишущих о войне, лично прошу Вас прочитать эту рукопись». Вместе с этой запиской я по его наказу должна всучить Вершигоре свою рукопись.

Вечер в зале ЦДСА уже начался. Прохаживаясь перед рядами собравшихся читателей, Вершигора рассказывал о работе над своей новой книгой, недавно вышедшей, — «Карпатский рейд». Ни генеральские лампасы, ни золотая звездочка Героя, ни массивная непривычная тогда в Москве партизанская борода, доминировавшая в его внешности при умеренном росте и плотно сбитой фигуре, ни ключик от машины, вертевшийся на пальце, не отделяли его от собравшихся в зале людей. Подкупал достоверный тон, простой, искренний.

Он с горечью говорил о Ковпаке, резко не принявшем книгу. Ковпак задет тем, каким он предстает в ней. Вершигора пояснял что-то, ссылаясь на технику киносъемок, близкую ему по довоенной профессии кинорежиссера, когда при всей концентрации света камера обращена на одного актера, слепящие юпитеры забивают морщины и любые помарки на его лице. Выходит, Ковпак считал, что ему положено находиться исключительно под таким светом. Но это невозможно, если пишешь о человеке с присущим ему характером,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату