его самоубийстве и главное — об обнаружении нами Гитлера мертвым, обгоревшим. Виктор Некрасов писал мне: «Прочитал взахлеб. Черт его знает, как это прошло!»

С ранних шагов в литературе вырабатывались рисковые навыки, как провести цензуру. Как удалось на этот раз, расскажу как-нибудь.

Эта первая на запретную тему публикация сенсации не вызвала — тираж был по тем временам маловат: всего 30 тысяч, и этот жгучий материал было нелегко обнаружить среди других рассказов. Все же кто-то из проживавших в переделкинском доме стал его рекламировать, и меня уговорили. Мне предстояло рассказать ничего не ведающим об этом людям о том, что я обнародовала явочным порядком, с немалым риском нарушив молчание, раскрыв «тайну века».

Никогда я не выступала и в преддверии такой «презентации», да еще перед такой аудиторией, была ни жива ни мертва.

Холл заполнился писателями. Собравшиеся проявляли живую заинтересованность. И я рассказывала живее, полнее, чем это «черт его знает как» удалось опубликовать.

Похоже, рассказ мой вызвал полное доверие, что так было важно мне на старте прорыва в тайну «исчезновения Гитлера». В общем, успех и ошеломленность слушателей. Boт уже сколько лет Евгения Александровна Таратута при каждой встрече напоминает мне о том давнем вечере.

Люди не расходились, обступили меня с восклицаниями, вопросами. Пожилого писателя Шолохова- Синявского от волнения снесло в глубокую даль времен, более близких его литературным интересам. Он все повторял, что сотрясен, будто встретился с человеком, обнаружившим череп Чингисхана.

Особенно неугомонен был сильно выпивший Босняцкий. Остаток вечера преследовал меня. С пьяной искренностью он заверял, что нанесен ему удар, от которого он не оправится. До этого вечера он считал себя человеком, отмеченным историей: ведь он жил в одном доме с Керенским, в соседнем с ним подъезде, и не раз видел его. Сегодня оказалось, что кто-то больше, чем он, прикосновенен к истории. Он был задет. Дежурная препроводила Босняцкого в коттедж, в его комнату.

На другой день он был трезв, учтив, симпатичен, едва ли что помнил. В обед представил приехавшую его навестить приятную миловидную женщину, недавно ставшую его женой.

Москва такой неохватный город, что со знакомыми сталкиваешься с зияющими провалами уходящих лет. Или вовсе не встречаешься.

Босняцкого я увидела лишь спустя вон сколько лет. Я шла в ЦДЛ, и на подходе к нему повстречался мне Босняцкий, только что оттуда, с собрания по поводу подписанной нашей страной Международной конвенции об авторских правах. Выходит, то был уже 1973 год. Он остановился, оперся на палку с замысловатым набалдашником. В песочного цвета элегантном костюме, весь из себя весенний, он одобрял конвенцию, и казалось, судя по искрящейся усмешке зеленоватых глаз, конвенция что-то ему сулила. Легким шагом, поигрывая палкой, он удалялся к Садовому кольцу, вполне, казалось, благополучный человек, что так редко встречается в среде нашей пишущей братии.

Через несколько лет до меня докатилось: Босняцкий покончил с собой. Оставил записку: «Не могу ни писать, ни читать».

Проживавшая вблизи писательских домов публика жаловалась, что тут по улице ходить опасно, того гляди — убьет. Опять кто-то падал. Это были застойные годы, зачастило среди людей, чего-то взыскующих, прискорбно-трагическое сведение счетов с незаладившейся судьбой.

2

Прав был поэт Евгений Винокуров, работавший тогда в журнале «Октябрь» и призывавший воздвигнуть памятник Неизвестному графоману. А почему бы и нет? Ведь стольких писателей, в том числе и известных, спас этот графоман от нищеты. Находящихся в творческом простое, в затянувшейся работе над новой вещью, отлученных от читателей за умаление достижений социализма. Поток поступавших в редакции журналов рукописей был неисчерпаем. Он назывался «самотек» и обеспечивал внештатных рецензентов заработком. Конечно, графоман был активен. Задачей внештатного рецензента было выудить из этой массы автора с проблесками одаренности и не упускать его из виду. Доблестью для рецензента и журнала было обнаружить в этом потоке талантливую рукопись, подлежащую опубликованию, — ввести в литературу новое имя.

Теперь же толстые журналы предупреждают: «Рукописи не рецензируются и не возвращаются» — какой мертвящий звук. Только «Дружба народов» объяснилась по-человечески — «не имеем возможности». То есть — обнищали.

Хотя в моей семье дела налаживались — печатались статьи мужа, литературные портреты писателей, на выходе была книга. Для меня же годами работа внештатного рецензента, трудоемкая, порой несносная, была основным заработком, небольшим, но в какой-то степени гарантированным. А начало ей было положено в «Октябре», и она оставалась поддержкой даже тогда, когда со временем стали выходить мои книги, но с большими интервалами. Так что уж мне-то следовало откликнуться на призыв Винокурова.

Главным редактором «Октября» был Федор Панферов, человек размашистый, непредсказуемый, мутный, стихийный. Верноподданный, но и зажатый в подполье смутьян, может вдруг выкинуть коленце. Так, он первый напечатал «космополита» Юзовского, одного из тех, кому закрыт был доступ на печатные страницы. До поры сходило — тоже ведь советский «классик» — «Бруски»…

Рассказывали, он жалуется: связан по рукам, не может взять себе в редакцию крепких сотрудников, избавиться от балласта. У него в редакции работают бывший секретарь Ленина и сестра Жданова. Впрочем, сам ведь их взял.

Сестра Жданова — редактор по работе с молодыми авторами, заметна в редакции своей громоздкой, неуклюжей фигурой да большим портфелем и отсутствующим выражением лица. Что за дела ворочает и ворочает ли — не ощутимо. Сам Панферов был расположен к молодежи. Я еще была студенткой, когда после войны он у себя в журнале собрал нечто вроде литобъединения молодых прозаиков под руководством Елизара Мальцева, еще недавнего студента, но уже известного автора романа, годом раньше напечатанного в «Октябре». Из наставлений и поучений Елизара запомнилось одно: «чтобы напечатать рукопись, надо, чтобы на ней кто-нибудь женился». В счастливом случае с Мальцевым этим человеком был Панферов.

Другой угнетающей Панферова сотрудницей была бывший секретарь Ленина — Ольга Михайловна Румянцева, безответная, доброжелательная, всегда в застегнутом темном жакете, стареющем вместе с ней. С тихой приветливостью на увядшем лице, со стершейся, но угадываемой миловидностью в те давние годы, когда она расторопно управлялась с почтой на имя Владимира Ильича. Всем вокруг были известны эти данные ее биографии, но передавались шепотом. Сама же Ольга Михайловна никогда о тех великих днях своей жизни не заговаривала. На ней был «самотек». За весь рабочий день она едва ли поднималась с места, не отвлекаясь, раскладывала на отдельные ровные стопки поступавшие ей из секретариата новые рукописи и по мере их поступления вновь выравнивала стопки, чтобы никого из внештатных рецензентов не обидеть заработком — получали за работу сдельно в соответствии с объемом рукописей.

Наивное, кроткое существо, она будто и не ведала о своей неприкасаемости, была опаслива, скромна, нерешительна и, по правде сказать, почти бесполезна.

Еще в редакции был примеченный мной скромный человек, как мне ошибочно казалось: «сотрудник без портфеля». Но нет, то был Крученых, тот самый Крученых, раритет, но очень даже моложавый. Он не то печатался, не то подрабатывал здесь. И наконец, была Вера Константиновна Белоконь, завредакцией, старый редакционный конь, работавшая еще в двадцатые годы, да в «Красной нови» Воронского, и мерившая людей аршином тех незабвенных лет, но с переменчивыми пристрастиями собственной души. Могла быть безудержно преданной, а то куснет — не обрадуешься. Знала на свой лад, кого беречь, а кого задвинуть. Словом, яркая, деловая, безудержная, энергичная. Мне она нравилась, и я ей, кажется, тоже.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату