учился у латинской расы». Его страшило, что в делах искусства он «совершенный дикарь». Притягивали новые школы и веяния. Осенью 1902-го, прожив в Париже почти два года, Волошин познакомился с Бальмонтом и был поражен, когда выяснилось, что символизм далеко не новость и в России. Сам он постигал уроки современной эстетики по парижским образцам.
Памятником этих штудий остался цикл статей о французской художественной жизни в книге Волошина «Лики творчества». Она сложилась из обзоров, которые он писал, начиная с 1904 года, и печатал главным образом в журналах символистов «Весы» и «Аполлон». Когда первая часть этой книги в 1914 году вышла в свет, появилась скептичная рецензия, где было отмечено, что автор «очень хочет писать так, как пишут французы. Он делает все возможное, чтобы быть самым французским из всех русских». Но, «когда дело доходит до общих положений, автор оказывается совершенно бессильным и даже просто банальным». Рецензию написал молодой Борис Эйхенбаум, впоследствии — выдающийся историк литературы. Он был пристрастен к Волошину, хотя зорко подметил кое-какие его грехи: любование фразой, маску эстета, который «с видом изящного равнодушия говорит о самых модных темах».
Печать бесстрастности, культ безупречной формы, которая признается самоценной, как будто умение превосходно владеть стихом уже превращает ремесленника в поэта, — такие упреки (не без оснований) предъявляли Волошину и критики, откликавшиеся на публикации его стихов. Школа, пройденная у французов — особенно у высоко им чтимых Эредиа и Малларме с их «утонченнейшей логичностью» и «умственной химией», которая должна вытеснить из поэзии живое чувство, — постоянно о себе напоминала, что бы ни писал Волошин в первый период своего творчества, до революции. Однако надо бы по справедливости оценить не только ущерб, который причиняло искусству подобное толкование его сущности и назначения, но и сильные стороны доктрины, долгое время так увлекавшей Волошина — и не его одного. Эта доктрина основывалась на представлении о поэзии как об особой речи, которая подчинена своим законам: они требуют кропотливого изучения и должны исполняться со всей строгостью. Она признавала творчество почти священнодействием и не оставляла места ни для порывов неумелого вдохновенья, ни для требований служить «общественности», превращая стихи в скверно зарифмованные прописи. В «Автобиографии», написанной через много лет после прощания с Парижем, — он прожил там четыре года, с 1901-го по 1905-й, и они были решающими для его творческого становления — Волошин называет своих учителей, сплошь французов: Теофиля Готье, Флобера, Анатоля Франса, Эредиа, философа Анри Бергсона. Перечень стал бы чуть иным, если бы его составлял не Волошин, а другие приверженцы французской музы: например, Иннокентий Анненский (Малларме он упомянул первым, говоря о писателях, «которые особенно глубоко повлияли на мою мысль»). Или Гумилев, отправившийся на поэтическую выучку в Париж осенью 1906 года, сразу по окончании гимназии, и затеявший там недолговечный журнал «Сириус», куда приглашались только поборники нового искусства.
Волошина, с которым через несколько лет у Гумилева выйдет резкая ссора, приведшая к дуэли, тогда уже не было в Париже. Как раз в тот год он женился на художнице Маргарите Сабашниковой, а она хотела жить в России. Он еще несколько раз вернется в свой любимый город, проживет там почти полгода в 1911-м корреспондентом малопочтенной и быстро прогоревшей «Московской газеты», а последний раз приедет еще через четыре года, когда шла война. Население русского Парижа поменялось у него на глазах, особенно резко — после первой русской революции. Политических эмигрантов теперь были толпы: эсеры, эсдеки разных оттенков, анархисты, фанатики, просто романтики и энтузиасты вроде волошинской знакомой Ольги Лишевой. Дочь полковника, курсистка, она семнадцати лет от роду вступила в эсеровскую боевую организацию, была сослана в Сибирь, бежала оттуда и теперь брала уроки в парижской Академии художеств.
С одним из недавних энтузиастов революции, покрутившимся среди большевиков и отведавшим тюрьмы, Волошин в парижскую свою осень 11 — го года познакомился довольно близко, — это был двадцатилетний и уже известный поэт Илья Эренбург. Волошин заходил к нему на рю Кампань-Премьер 9. Эренбург ему не нравился: ни как поэт, чья первая книжка, напечатанная с год тому назад, вызвала многочисленные заинтересованные отклики, ни как личность. Был он, по воспоминаниям Волошина, «неряшлив — с длинными прямыми патлами. „Человек, которым только что вымыли очень грязную мастерскую“, — так я сформулировал тогда свое впечатление».
Ко времени их встречи роман Эренбурга с большевистской фракцией надолго прервался. Поначалу, зимой 1909 года, он бывал на заседаниях рабочей группы содействия большевикам, писал в «Правде», которую тогда редактировал Троцкий, однако все это кончилось, когда вместе с Лизой Мовшенсон, будущей поэтессой Елизаветой Полонской, они вздумали выпускать юмористические журналы «Тихое семейство» и «Бывшие люди». В журналах охотно проезжались по адресу политиков, безраздельно погруженных в партийные интриги и склоки. Ленин перелистал какой-то номер и возмутился. Узнав о суровой критике, какой его подверг вождь, Эренбург вообще порвал с большевиками и решил посвятить себя одной поэзии. Тогдашние его знакомые поражались: куда подевался чистенький гимназист из хорошей семьи? Что это за лохматый, неопрятный молодой человек с гнилыми зубами, дни напролет просиживающий в кафе с рассованными по карманам книжками стихов? Его подруга с гордостью сообщает, что он спит на голом матрасе, питается как спартанец, зато переплел новый том Бальмонта в белый пергамент. Знал бы об этом Ильич!
Богемная внешность и повадка Эренбурга многих отталкивали, но кого-то и привлекали. Был в ту пору русский Литературно-художественный кружок, встречавшийся в кафе на авеню д’Орлеан, и там Эренбург пользовался репутацией нового Артюра Рембо. На смену юмористическим журналам теперь пришли поэтические, для которых Эренбург придумывал изысканные названия: «Вечера», «Гелиос». Жил он с 1913 года в «Улье», знаменитом доме на Монпарнасе, где сдавались крохотные дешевые студии начинающим художникам — настоящие «соты». Там были общая кухня на весь этаж и заставленный мольбертами большой зал с помостом для натурщика. Журналы придумывались тут же, в них, помимо поэтов, участвовали живописцы и скульпторы, ведь, как указывалось в манифесте, который появился во втором номере «Гелиоса», «основной задачей редакция считает освещение новых путей в искусстве». Второй номер оказался, впрочем, последним. Он вышел в январе 1914-го. Начавшаяся через полгода война переменила многое, если не все.
По протекции Волошина Эренбург стал корреспондентом русских газет на франко-германском фронте, а через четыре месяца после Февральской революции вернулся домой, в Россию. Ему было не до новых путей в искусстве: он кинулся в политику, печатал антибольшевистские памфлеты, сблизился с эсерами, а когда начались массовые репрессии, бежал в Киев и далее в Коктебель, к Волошину. С ГПУ ему все-таки довелось познакомиться вплотную, однако вмешался Бухарин, и Эренбурга выпустили из тюрьмы, а там и из России. Он снова появился в Париже в мае 21-го, уже с советским паспортом в кармане, а с мая 24-го и до падения Парижа в июне 40-го жил там, по существу, постоянно, хотя, разумеется, не как эмигрант, а как московский корреспондент, член Союза советских писателей и, в глазах многих, сталинский культурный эмиссар на Западе. Это уже другая история. В летописях русского Парижа она если и займет место, то лишь на правах приложения.
Уехав в Россию зимой 1906-го, Волошин не стал свидетелем триумфального успеха первой Русской художественной выставки, осенью устроенной Сергеем Дягилевым в парижском Салоне. И не присутствовал на эпохальных спектаклях дягилевской труппы, которые с 1907 года и до начала войны показывались в Париже каждый год — при переполненных залах, под восторженные овации самой изысканной публики.
Дягилев сделал все для того, чтобы эти оперные и балетные постановки стали художественным событием. Он создал комитет, который взял на себя основные хлопоты, связанные с русскими театральными сезонами: во главе этого комитета стоял посол России в Париже М. Нелидов, а среди участников были Глазунов, Рахманинов, Римский-Корсаков и графиня де Грефюль, богатая, влиятельная меценатка, чье покровительство было неоценимо. Лучшие музыканты и артисты, цвет русского Серебряного века, откликнулись на приглашение Дягилева. У дирижерского пульта стоял прославленный Артур Никиш. Пел Шаляпин — его Борис Годунов буквально ошеломил избалованных парижских театралов и меломанов. Мусоргского, с которым Европа прежде была совсем незнакома, сопоставляли с Вагнером как двух истинных новаторов. Для «Бориса Годунова» были собраны по далеким русским селам старинные вышивки, настоящие сарафаны, редкостные женские украшения — ничего этого не нашлось бы даже в самых полных