пирожными, шли нескончаемые расспросы: Откуда? Давно ли? Какими судьбами?
Бывали на этих вечерах Ал. Толстой и тогдашняя его жена Наталья Крандиевская, очень одаренная поэтесса. Бывал Тихон Полнер, биограф первого Толстого — Льва: он основал в Париже издательство «Русская земля», где Тэффи выпустила первую свою эмигрантскую книгу «Тихая заводь», где печатались Бунин, Зайцев, Мережковский, куда третий Толстой отнес переработанный им ранний роман «Хромой барин». Бывал художник Яковлев, тот, кто вызволит из красной Пензы свою племянницу Татьяну. Дон- Аминадо пишет о нем в мемуарах, что Яковлев оказался «слишком талантлив, чтобы быть гениальным». Сам Аминад Петрович, конечно, стал постоянным посетителем этого салона сразу по приезде в Париж.
Он уверяет, что на одной такой встрече у Тэффи кто-то рассказал о старом генерале, который, прислонившись к Луксорскому обелиску и оглядывая величественную площадь Согласия, бормотал: «Все это хорошо… очень даже хорошо… но que faire? Фер-то — ке?» Рассказ Тэффи, так и названный «Ке — фер» (по-русски изъясняясь — «Что делать?»), появился 27 апреля 1920-го в «Последних новостях». Это была дата рождения самой известной и авторитетной русской газеты из всех эмигрантских (вышло более семи тысяч номеров, последний — 11 июня 1940-го, когда немцы уже занимали парижские окраины). Из всего написанного Тэффи этот рассказ на две страницы — самое знаменитое ее произведение.
Несложно понять — отчего. Воссозданная Тэффи ситуация выхвачена непосредственно из жизни и, как сама жизнь русских эмигрантов в Париже, нелепа, трогательна, печальна. Генерал с его восторгом и недоумением, как сказано у автора, тут только присказка (он, правда, еще раз появится в самом последнем абзаце), но буквально двумя фразами его фигура очерчена до того ярко, что в литературном отношении сравниться с ним, пожалуй, может только еще один бывший белый генерал — Чарнота, шествующий по парижским авеню в исподнем. Оба трагикомичны. Оба потеряли абсолютно все.
За присказкой у Тэффи шла сказка про тех, кого она именует «так называемые ле рюссы», и сказка получилась очень невеселая. «Ле рюссы» живут странной жизнью: «Каждый… ненавидит всех остальных столь же определенно, сколь все остальные ненавидят его». В этом сообществе есть две основные категории: продающие Россию и ее спасающие. Продающие ходят по театрам, танцуют фокстроты и угощают русским борщом спасающих. А спасающие увязли в политических интригах, «куда-то ездят и разоблачают друг друга».
Примерно такую же картину «городка» находили читатели стихотворных фельетонов Дон-Аминадо, раз в неделю украшавших литературную полосу «Последних новостей»:
Стихи Дон-Аминадо и короткие рассказы Тэффи спорили друг с другом — что популярней. Больше, пожалуй, любили Дон-Аминадо, хотя у Тэффи тоже были стойкие поклонники. Самые внимательные из них чувствовали, что в эмиграции она начала писать по-другому. Прежде у нее находили главным образом «юмористическое благодушие», но с первых же месяцев парижской жизни излюбленным жанром Тэффи стали сатирические скетчи, а ирония все чаще делалась и жесткой, и горькой. При этом она сумела избежать чрезмерно резких, с нажимом проведенных линий, как в шарже, и оттенка жалостливости, довольно частого у эмигрантских авторов. Тэффи обладала врожденным чувством смешного. Она старалась его сохранять даже в очень печальных обстоятельствах.
Такие обстоятельства Тэффи не просто описывала, она их проживала. Ее герои часто сетуют на неудобство пребывания в гостиницах, жалуются на нищету («Масло нас съедает. И мясо… Метро нас съедает… Газ нас съедает. Очень уж дорог»), грезят о собственной квартире — пусть плохонькой, но своей. Все это было в жизни самой Тэффи. Первую квартиру (на бульваре де Гренель, неподалеку от посольства, к тому времени ставшего не русским, а советским) она смогла снять только в 1927 году, а до того были сплошь отели, один неуютнее другого: Буниной она писала, что нет больше сил «прыгать через чемоданы». Преследовавшие ее болезни означали, помимо остального, невозможность усердно работать для газеты «Возрождение», где каждую неделю шел ее фельетон. В письмах Тэффи к Буниным, особенно с середины 30-х годов, то и дело слышны мольбы о помощи: приходится отказывать себе даже в самом необходимом.
У нее был постоянный спутник, наполовину англичанин, сын промышленника, владевшего под Калугой заводом, на котором служил отец писателя Бориса Зайцева. П. А. Тикстон не бедствовал, у них с Тэффи были апартаменты на авеню де Версай и каждое лето они ездили в машине по всей стране. Однако деньги пропали, когда пришел мировой экономический кризис, а затем случился удар, и Тикстон, парализованный, долго, мучительно угасал на руках у Тэффиньки, как ее называли подруги. Впрочем, ее и прежде тяготила зависимость «от того, покормит меня Павел Андреевич обедом или не покормит».
Когда он умер, Тэффи серьезно подумывала, не бросить ли ей литературу «и заняться шляпоблудием», как дамы из городка, которые «шили друг другу платья и делали шляпки». Нечего было и мечтать о возобновлении салона, через который прошло немало блестящих людей, включая Бунина и Набокова-старшего, отца писателя. Бунин пишет, что у Тэффи старший Набоков «бывал оживленней, легкомысленнее, как и подобает быть в обществе женщин серьезному мужчине».
В письмах Тэффи нет никаких упоминаний о ностальгии, но это слово стоит в заглавии рассказа, который, может быть, стал лучшим из того, что ею создано. У этого рассказа есть эпиграф, две строки стихотворения Лоло: так подписывал свои фельетоны и заметки Леонид Мунштейн, в прошлом — основной драматург популярного московского театра-кабаре «Летучая мышь», который создал Никита Балиев:
Для несентиментальной Тэффи подобные умиления, должно быть, таили в себе что-то неестественное, смешное. И о ностальгии она пишет как о болезни, начинающейся, когда почти не осталось ни воли, ни силы, когда «ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим». Ностальгия подступает, если русский человек, заброшенный на чужбину, изможденный, все на свете потерявший, поддается иллюзии, будто должен рано или поздно наступить предел его страданиям. А потом оказывается, что на самом деле предела нет, и тогда тускнеют глаза, вянет душа, слышится нерадостный смех. «Я знаю, что значит, когда люди, смеясь, говорят о большом горе. Это значит, что они плачут».
Тэффи, прожившая в эмиграции тридцать два года, именно этому себя и посвятила: описывала большое горе, смеясь. В ее книгах осталась нежная любовь к миру, который у Тэффи всегда таит в себе обещание радости. Остались просветленность, мягкость и какая-то детскость восприятия — многие ценили это свойство ее рассказов выше всего остального. Но появилось и что-то почти незнакомое для тех, кто привык читать Тэффи в дореволюционном «Сатириконе». Это трудно уловимое качество — отчасти скепсис, отчасти безнадежность, отчасти ирония, не щадящая и самого автора, — подметил наиболее чуткий из ее критиков Петр Бицилли, написавший по поводу одной поздней книги Тэффи, что тема осталась прежней, «только мажор здесь заменен минором». А писатель Амфитеатров, размышляя о «юморе после Чехова» (так называлась его статья 1931 года), заметил в связи с Тэффи, что у нее он распознает «смех сквозь грустный вздох: „Ах, люди, люди!“».
Но, пожалуй, точнее всех высказался поэт Георгий Адамович, умевший завершить разбор книги запоминающимся афоризмом. В 1947 году он рецензировал один из последних ее сборников «Все о любви»