панике.
Тогда Пенни Берри опустилась на колени рядом со мной, взглянула прямо на меня, и я словно увидел, как работает ее мозг за спокойными глазами, серебристыми, словно озеро Эри, покрывшееся льдом.
– Так вы не… – что? – спросила она.
И я ответил, потому что у меня не было выбора:
– Я не убивал своего дедушку.
2
Они помогли мне дойти до нашего пансиона неподалеку от Карлова моста и принесли мне стакан «воды с медом» – одна из наших дорожных шуток. Это было то, что догадалась подать официантка в Терезине – «городе, отданном нацистами на откуп евреям», как провозглашали старые пропагандистские фильмы, которые мы смотрели в музее, – хотя мы просили «воды со льдом».
Какое-то время «израильтяне» сидели на моей постели, тихонько переговариваясь друг с дружкой, наполняя для меня стакан. Но минут через тридцать, когда я уже не находился в положении «килем вверх», что-то бормоча, и, как и прежде, выглядел угрюмым, солидным и лысым, они словно позабыли обо мне. Один из них швырнул карандашом в другого. На время я сам забыл о тошноте, крутящей живот, дрожи в руках и марионетках, колыхавшихся на своих проволочках у меня в голове.
– Эй! – окликнул я ребят.
Пришлось повторить это дважды, чтобы привлечь их внимание. Так я обычно и делаю.
В конце концов Пенни заметила и сказала, что «учитель пытается что-то сказать», и они постепенно затихли.
Я положил свои трясущиеся руки на колени.
– Ребята, почему вы не выберетесь в город и не сходите посмотреть на астрономические часы?
Они нерешительно переглянулись.
– Правда ведь, – сказал я им, – со мной все в порядке. Когда вы еще окажетесь в Праге…
Они были хорошие ребята и еще несколько секунд стояли в растерянности. Однако постепенно потянулись к двери, и я подумал, что выпроводил их, когда Пенни Берри остановилась передо мной.
– Вы убили вашего деда? – спросила она.
– Нет, – грозно проворчал я, и Пенни моргнула, а все остальные повернулись и уставились на меня.
Я сделал глубокий вдох, почти добившись контроля над своей интонацией.
– Я не убивал его.
– Да? – сказала Пенни.
Она отправилась в эту поездку просто потому, что для нее это было самое интересное занятие, за которым она могла провести каникулы. Она давила на меня, подозревая, что я могу рассказать ей о чем-то куда более увлекательном, чем пражские достопримечательности. И она всегда была готова слушать.
Или, может, она просто была одинока и смущена ребячеством других учащихся, ей не свойственным, и всем тем огромным миром, частью которого себя в полной мере еще не ощущала.
– Это просто глупости, – сказал я. – Ерунда.
Пенни не пошевелилась. Перед моим мысленным взором маленький деревянный человечек на своем черном крепеже дрогнул, колыхнулся и начал раскачиваться из стороны в сторону.
– Мне нужно записать кое-что, – сказал я, пытаясь произнести это мягко. Потом солгал: – Возможно, я покажу тебе, когда все запишу.
Пять минут спустя я находился один в своей комнате со свежим стаканом «медовой воды», ощущая на языке песок. Солнце пустыни обжигало мою шею, и это ужасное прерывистое шипение гремучей змеей свистело у меня в ушах, и впервые за долгие годы я почувствовал, что вновь вернулся домой.
3
В июне 1978 года, в день окончания занятий в школе, я сидел в своей спальне в Альбукерке, Нью-Мексико, не думая ни о чем, когда вошел мой отец, сел на краешек моей кровати и сказал:
– Я хочу, чтобы ты кое-что для меня сделал.
За девять лет мой отец почти никогда не просил меня что-нибудь сделать для него. Насколько я могу судить, ему редко что-нибудь требовалось. Он работал в страховой конторе, возвращался домой ровно в половину шестого каждый вечер, около часа перед обедом играл со мной в мяч, а иногда мы прогуливались до магазина, где продавали мороженое. После обеда он сидел на черной кушетке в маленькой комнатке, читая детективы в бумажных переплетах до половины десятого. Все книжки были старыми, с яркими желтыми или красными обложками, изображавшими мужчин в непромокаемых плащах и женщин в черных платьях, обтекавших изгибы их тел словно деготь. Иногда я нервничал из-за одного вида этих обложек в руках отца. Однажды я спросил его, почему он вообще читает такие книги, и он покачал головой. «Все эти ребята, – сказал он таким голосом, словно разговаривал со мной с другого конца длинной жестяной трубы, – откалывают такие штуки!» Ровно в полдесятого каждый вечер отец выключал лампу рядом с кушеткой, гладил меня по голове, если я еще не ложился, и шел спать.
– Что ты хочешь, чтобы я сделал? – спросил я его тем июньским утром, хотя мне было почти все равно.
Это был первый выходной день, начало летних каникул, меня ждали месяцы свободного времени, и я совершенно не представлял, чем займу их.
– То, что я тебя попрошу, ладно? – ответил отец.
– Конечно.
И тогда он сказал:
– Хорошо. Я скажу дедушке, что ты приедешь.
Потом он оставил меня сидеть на кровати с раскрытым от удивления ртом и ушел на кухню звонить по телефону.
Мой дед жил в семнадцати милях от Альбукерке, в красном домике из саманного кирпича посреди пустыни. Единственным признаком человеческого присутствия вокруг были развалины маленького индейского поселка, примерно в полумиле оттуда. Даже сейчас самое большее, что я помню о доме своего деда, – это пустыню, пересыпающую и несущую бесконечный прилив красного песка. С крыльца я мог видеть пуэбло, источенный углублениями, точно гигантский пчелиный улей, отломившийся с одной стороны, покинутый пчелами, но шумящий, когда сквозь него проносится ветер.
За четыре года до этого дед перестал звать меня в гости. Потом он отключил телефон, и с тех пор никто из нас его не видел.
Всю свою жизнь он умирал. У него была эмфизема и еще какое-то странное заболевание аллергического характера, от которого его кожу покрывали розовые пятна. В последний раз, когда я виделся с ним, он сидел в кресле в своей безрукавке и дышал через трубку. Он был похож на кусок окаменевшего дерева.
На следующее утро, в воскресенье, отец положил в мой спортивный рюкзак коробку новых, нераспечатанных вощеных упаковок бейсбольных карточек и транзисторный приемник, который мне подарила мать на день рождения годом раньше, затем сел со мной в наш перепачканный зеленый «датсун», который он все собирался вымыть, да так и не удосужился.
– Пора в дорогу, – сказал он мне своим механическим голосом, и я был слишком потрясен происходящим, чтобы сопротивляться.
За час до этого утренняя гроза сотрясала весь дом, но сейчас солнце было высоко в небе и обжигало все вокруг своим оранжевым сиянием. На нашей улице пахло креозотом, зеленым перцем и саманной грязью.
– Я не хочу ехать, – сказал я отцу.
– Будь я на твоем месте, я бы тоже не хотел, – ответил он мне и завел машину.
– Я его совсем не люблю, – пожаловался я.
Отец лишь посмотрел на меня, и на какое-то мгновение мне почудилось, что он хочет меня обнять. Но вместо этого он отвел взгляд, переключил передачу и вывел машину из города.
Всю дорогу до дедушкиного дома мы следовали за грозовым фронтом. Должно быть, он двигался точно с той же скоростью, что и мы, потому что машина ничуть не приближалась к нему, но и он не удалялся. Гроза просто отступала перед нами, как большая черная стена пустоты, как тень, покрывающая весь мир. Время от времени росчерки молний пробивали тучи, словно сигнальные ракеты, освещая песок, горы и далекий дождь.