умерла - именовала иронически трауром по китайской императрице и рекомендовала вычищать при помощи жесткой короткошерстной щеточки. В России эта черно-бурая супесь заползает под ногти вдесятеро быстрее, чем где-либо из известных мне мест - впрочем, в России я пока еще не был и, собираюсь ли ехать, не знал. Дело мое было в - как это теперь называется - а почему бы и нет? - Петербурге. Петербург-не-Петербург... Этот город не интересуется людьми, в нем живущими, предоставляя им интересоваться - или не интересоваться - собой. Не для людей он был построен, не для людей живет, а если и мучит их - то единственно своим безразличием. В сущности, ему безразлично и как мы его называем - вероятно, будто у элиотовских кошек, у него имеется собственное, невыговариваемое название для себя, а мы - мы можем его звать как хотим. Боюсь, он вообще воспринимает свое за три четверти века три раза на три четверти переменившееся население, как бегемот какой-нибудь воспринимает некий род насекомых, накожных или подкожных. Не очень терзают - и ладно. Одни стряхнутся - другие появятся. Или не сказать сечевому евротаксисту иначе? - мы для него как невыводимая грязь под ногтями, “траур по китайской императрице”. “Таракан разговорчивый! - с заднего сиденья сердилась на водителя баба Катя. - Ехай, ехай себе!” Но навряд ли он ее слышал, озабоченный попыткой штурмового звена гологлазых шкетов подмыть ему ветровое стекло. На светофоре у Парка Победы - подзаборной водой из кока-кольных литровых бутылей. Над его разреженным теменем переливался ало- антрацитовый блеск, маленьким стоячим полукружьем - как бы венчик черноблестящей воды. Оптика несколько переменилась, думал я. Отблески и тени играют иначе. Закат загустел и прочистился.
Баба Катя, не оставляя мокрых следов, шлепала в кухне, злобно стучала буфетом, проверяя, не стыбзил ли символист Цымбалист (пущенный за сто долларов в месяц “пока пожить”) трофейную вазу с Венерой и Купидоном, надколотое кузнецовское блюдо и четыре гладких зеленых фужера с дедушкиным вензелем ЮГ. А я осторожно присел на тахту, запятнанную зачерствевшим Цымбалистовым семенем (то, что у Ирмгард называетсякашка-малашка), и листал одну за одной старые телефонные книжки. Надо было через кого-то знакомого кого-то сыскать в Этнографическом музее, или в Институте востоковедения, или в Кунсткамере, чтобы попасть в фонды. Четыре месяца тому назад Константин Валерьянович, пражский культур-атташе, кормя меня ужином при свечах и камине в посольской квартире своей, дубовыми панелями и размерами напоминающей Ставку Верховного Главнокомандующего, рассказывал между осетриной по-монастырски и компотом из ревеня, что согласно наших посольских преданий глиняный шмат с чердака Староновой был году в сорок восьмом, сорок девятом, распоряжением Берии лично, вывезен в Ленинград и передан мобилизованным МГБ гебраистам - для изучения перспектив его оживления и дальнейшего использования в обороне и народном хозяйстве. Но потом, ну вы, Юлий Яклич, сами же знаете, в “Огоньке” об этом писали - в пятьдесят третьем году Сталин умер, цветет в Тбилиси алыча, то да се, пятое-десятое, реорганизация МГБ, проект был за бесперспективностью свернут и все материалы переданы на хранение... в Этнографический музей, кажется. Или в Кунсткамеру. Баба Катя вошла в комнату, в глухом черном платье с редкими черными блестками, ворот у горла забран пластмассовой брошью с отставившей ногу Улановой. “Жрать будешь, иносранец? - спросила она нелицеприятно. - Я тут у квартиранта твоего картошек нашла”.
9. НА ЛУНЕ ВЕТРА НЕТ
Три дня мне встречалась на Невском и около девушка в пестренькой кофте и болотных сапогах до пупа. В какое бы окошко ни всунулся я со своей скромной потребностью в бледновенозном куске “Беломора”, везде уж и она тут как тут - теснит скошенным плечиком, тянет стеклянную уточку на ошпаренной утлой ладони. “Не возьмете, хозяйка, десяточек, по две тысячи?” Хозяйка, сонный кавказец с седыми усами, бормотал нечто вроде це дило трэба разжувати и обещался спросить насчет уточек у атамана. Вообще, народонаселение с утра до ночи только и делало, что шуровало по киоскам и лавкам, в рассуждении где бы чего укупить и где бы чего запродать. Куда только подевалась эта привычная с детства советская вялость, эта походочка замороженная, эти тухловатые очи, уставленные в тротуар. Все бежали, поворачивая глаза в разные стороны, у некоторых над головами переливались как бы венчики черноблестящей воды. Пожалуй, никакой на свете народ не имеет наклонности к торговле большей, чем русские, читал я в “Путешествии по России” ученого датчанина Педера фон Хавена; немецкий перевод, изданный в 1744 году с посвящением голштинскому герцогу, приволокла мне из ратушной библиотеки неугомонная Ирмгард (со словами: “Почитай, рыбка, там смешно про блядей”). На сей счет русские обладают теми же самыми качествами, что и евреи, да еще и превосходят последних. На фоне капиталистического энтузиазма простого народа мафиозные структуры производили впечатление чего-то косного, бюрократического, неисправимо совдепского. Ну что ж это, в самом деле, такое - справляться в Грозном, покупать ли у бедной девушки уточек! Да еще и новых лимитчиков понавезли полный город. Оно, конечно, понятно, каждый ларек требует минимум двух из Тамбова, чтобы его охранять, двух из Ростова, чтобы на них нападать, и одного из Казани, чтобы рассуждать первых четырех по всей блатной справедливости, но, преувеличенно корректные при исполнении, в личное время как-то уж слишком уж бурно предавались они, пацаны, ребяческой своей жизнерадостности. Страшные, неподвижно подвижные игры потерянных детей без затылка.
Я с утра уходил, оставляя бабу Катю в квартире - она все не говорила, чего ради пришла, я же не спрашивал и тем вызывал ее явное, хотя сдерживаемое, неудовольствие. “Конечно, о чем разговаривать с мертвой нянькой! -говорила она в гулкую глубину холодильника “Юрюзань”, изумлявшего ее своею огромностью и припадками яростной дрожи, она ведь оставила этот мир с висящими за окном авоськами, откуда на разные стороны торчали кривые петушиные когти. - Мы теперь такие люди, гамном не докинуть - члены писательские! По заграницам шляемся токо так - пустили Дуньку в Европу!” Весенняя наледь с хрустом лопалась под подошвой, в гортани горел звонкий ветер пополам с беломорным гнилостно- горестным дымом. Река сверкала, ставши прозрачной и почти голубой, как после войны - такой я никогда еще и не видел ее. Я шел по Невскому мимо всего, чего не было, даже если оно по отдельности пока еще было, - мимо Менделеевской аптеки (где покупал лет так тридцать тому столбики со скрипом тающей на зубах аскорбинки, пять копеек десять таблеток все вместе в целлофановой красно-прозрачной обертке), мимо элитарной мороженицы “Улыбка” (ферменты американизма среди нас именовали ее значительно Смайл), где подавали кисло-сладкий коктейль с “Советским Шампанским” и вишенкой по рубль ноль пять порция, мимо кинотеатра “Художественный”, где я положил нетвердые пальцы на кривоколенную кость, одетую в теплый рубчик (В джазе, как всегда, были только девушки). Мимо “Электротоваров”, “Овощей - Фруктов”, магазина по младенческим нуждам, обиходно именовавшегося “Четыре Моисея” (в четырех его окнах висели четыре толстощеких пластмассовых пупса в корзинках), мимо часовой мастерской, где четыре старых еврея, расходясь во мнениях о природе колесиков, чинили прадедушкины часы “Мозер” (были бабой Катей, вместе с полубархатной подсюртучной жилеткой, найденной в антресолях стрельнинской дачи, постираны на волнистой доске), мимо гостиницы “Балтийская”, куда я заходил навещать одну накатившую из Москвы девушку,похожую сзади на море (сейчас бы меня туда, в “Невский палас”, не подпустили на выстрел из “беретты” с глушителем) - к “Сайгону” я шел, на угол Владимирского и Невского, потому что не знал в этом городе никаких других мест встречи - женщина Лиля из Юденшлюхтского замка поручила мне свезти письмецо и сто марок денег младшему брату, дурошлепу иобалдую. Я представился ему телефонно говорящим братом немой стипендионной сестрицы, и мы (как лет еще пять-шесть назад я бы свободно сказал, а сегодня не стану) забили стрелку.
- Ну и как они там, в Бундесе, - все добивался брат Лили, юноша, небритый до глаз, приплясывая со стороны Владимирского у витрины итальянской сантехники, заменившей сутулые спины в тусклой скифопарфянской одежде (в одной из четырех очередей, к Людмиле Прокофьевне, царственно кофеварящей сиреневой даме в огромных квадратных очках, стоял я), - не говорила ваша сестра? То есть пардон, может, писала? Или вы на глухонемом языке?..
Я объяснил, что сестра моя потеряла дар речи недавно, по нервному случаю личной жизни, прочитав в одном гамбургском еженедельнике, что американцы ни на какую Луну не высаживались, а все дело