— Козырев?
— Я тут без тебя, Коля, совсем заскучал. Вот право.
— Мне тоже не особенно светит. Пойдем присядем.
— На минутку разве. Мы за патронами. — Они сели на теплый бугорок, и Козырев начал разуваться и перематывать портянки, трудно вздыхая: — Ну разве можно было предположить, что страдать придется не от ран, а от простой потливости ног. Фельдшер вот такие глаза сделал, когда я попросил какой-нибудь присыпки, словно у него, по крайней мере, духов «Красная Москва» потребовали. Черт возьми, а я буквально гнию. Заживо гнию. Даже переда сапог взмокли. Не просыхают.
— Коля, ты извини. Тебе не до меня сейчас. Ни пуха тебе, ни пера, как говорят студенты.
— Младшего лейтенанта к капитану Тонких! — передали из хода сообщения, и Рукосуев, после картежной игры гревший голое тело на солнце, подошел к Охватову, разбудил его:
— К капитану Тонких.
— А я при чем? — еще не совсем проснулся Охватов.
— Да тебя капитан Тонких…
— Фу, пропасть, а мне показалось: Тоньку.
— Тоньку-то надо бы. — Рукосуев хлопнул ладошками и жарко потер их, — Девка ничего. Ах, ничего девка. В поре. — Он, покряхтывая, лег опять на свое место и, подставив солнцу грудь, густо, до синевы расписанную наколками, продолжал говорить, ни к кому не обращаясь: — И нас, скажи, такая орава охломонов, и, ну-ко, язвить-переязвить, ни один к ней не приснастился.
— А о другом можешь поговорить? — спросил Охватов, проходя мимо Рукосуева, который вдруг изобразил стыдливость, ладонями прикрыл свои расплющенные в редком волосе соски и завозился на траве.
— Пардон, мон шер.
— Ты, Рукосуев, достукаешься: взводный приспособит кулак к твоей будке, — сказал Абалкин, когда Охватов спустился в ход сообщения. — Гляди, младший лейтенант фронтовой выпечки, за ним не заржавеет.
— Это кто выразился? — Рукосуев лениво поднялся на локтях, оглядел разведчиков, сидевших и лежавших на минометной позиции, и по-актерски воскликнул — Гробовое молчание ответило ему! Верно, нишкни при мне. А я должен знать, кто нас поведет. Жидок он, на мой глаз. Вот так, господа присяжные заседатели.
— Он тебя образует, дурак.
— Завяжи ему гимнастерку на голове и вынеси, — говорил он блевавшему солдату. — Тут же негде повернуться. Ну что как девчонка! Разрывной пулей — будто по горшку со щами… Картина теперь ясна, и я введу тебя в курс дела, — дружелюбно обратился капитан к Охватову, продолжая тыкать скомканным платочком в кровяные пятна на гимнастерке. Ему хотелось скорее заговорить о деле, чтобы совсем успокоиться, но только что пережитое мешало ему думать, и капитан все сбивался с делового разговора: — В двадцать четыре часа по немецкой обороне и по тылам… Хм. Щелкнуло, и весь окопчик забрызгало. И только-только он встал на мое место. Ведь я весь день торчал тут. Ну ладно. Так вот, в двадцать четыре по обороне противника будет дан огневой налет. Под эту музыку и отвалите. Минные и проволочные заграждения разрушит наша артиллерия… Тяни его, тяни, чего еще! Да не высовывайся сам-то. Брызнуло, черт возьми, ни к чему не прикоснись. И — боже мой!
— Пойдем, у нас тут еще запасная позиция есть. Здесь немец все равно не даст высунуться. Разрывными жарит второй день.
— Будешь, Рукосуев, неотступно возле меня.
— Вроде оруженосца?
— Вроде Володи.
— А неуж, младший лейтенант, ты бы ударил меня сегодня?
— Надо бы.
— А побоялся? Ну скажи, скажи: побоялся ведь?
— Я хочу поглядеть, каков ты будешь в деле. И не бояться мне охота, а уважать тебя. Пусть уж немцы