притаившегося человека. Немец. Но почему он не окопался? Он тоже бы должен увидеть русских, но почему он лежит без движения? Провокация? Ловушка? Множество неясных и пугающих мыслей пронеслось в голове каждого, но каждый знал: как бы ни вел себя противник, надо с ним сблизиться и захватить его. На ночных занятиях разыгрывались десятки вариантов, и ко всему было готово сердце разведчика, и все-таки от неожиданности и неизвестности замешкались бойцы. Да и взводный оторопел, не зная, что предпринять, загорелся лютой злостью на медлительность Недокура, который ближе всех был к немцу и что-то выжидал. «Сволочь, сволота! — заругался Охватов в душе, в одно и то же время умоляя и трясясь от гнева: — Да миленький, родненький… Мерзавец…» Охватов разволновался вконец, будто оступился в яму, чувствуя потребность вскочить на ноги, стегнуть из автомата и по Недокуру, и по немцу, сознавая, что все загублено и все пропало. «Вот ты какой. Вот ты какой!» — выкрикнул кто-то Охватову филипенковские слова, и взводный встряхнулся, будто трезвея, во все глаза поглядел на ползущего вперед Недокура, уже не сердясь, а надеясь и любя его. А боец и в самом деле подполз совсем близко к немцу и слился с его тенью. «Значит, убитый, — определил Охватов. — А я в горячке погубил бы все». Крайнее отчаяние, пережитое Охватовым, — это и была для него та точка нервного напряжения, после которой наступили облегчение и ясность. Ему даже показалось, что он стал лучше видеть, исчезла усталость, да и сам он отчетливей, чем прежде, сознавал каждое свое движение. Ориентироваться в темноте помогали разведчикам сами немцы; еще не оправившись после артиллерийского налета, они начали бросать ракеты, и под их медленный взлет, когда темнота вяло набухала фосфорическим светом, когда оживали и двигались тени, разведчики переметнулись в немецкую траншею и, не учтя ее большой глубины и облицованных стенок, загремели оружием, сапогами. Но больше всего бойцов пугало то, что немцы обнаружат их по сапному дыханию, по хрипу, завалившему грудь. Присели, привалились друг к другу, чтоб облегчить зашедшееся сердце. Почти рядом, за первым же коленом, слышались стоны, кряхтение и говор, было там, судя по голосам, человека три-четыре, занятых чем-то своим. Охватов вылез обратно из траншеи и кинулся на голову копошившихся немцев, коротко и сильно занося кинжал, заботясь о том, чтобы кинжал не выбили из рук, хотя в зубах на случай он держал еще один нож. Кто-то дважды стукнул его по голове — и перед глазами все занялось мертвым огнем. Ничего не видя, он сбросил с себя кого— то, опять махнул кинжалом, и на этот раз длинно рвалось под сталью крепкое мундирное сукно, и вдруг хлынуло, будто опрокинули что-то. Недокур выбрасывал кого-то наверх и не мог выбросить, но подоспевшие из группы обеспечения подхватили «языка» и бросились с ним наутек. Не чуя ног, летел от траншей и Охватов со своими бойцами. По ним с левым захватом застучал пулемет, и все упали, лихорадочно поползли, спотыкаясь и падая. И как ни боялись наскочить на мину, в торопливости сбивались со старого следа, но все обошлось. Только уж у своего проволочного заграждения не обнаружили Абалкина и стали ждать его, не перебираясь на другую сторону. Но Абалкин скоро приполз сам и засмеялся глупым непонятным смехом: — Крышка с медью!
— Что ж ты, раззява? — поднялся было на него Охватов, но, услышав, как поверхностно и со свистом дышит Абалкин, потащил его под проволоку. Саперы, ждавшие разведчиков, подхватили Абалкина, а он, радуясь чему-то понятному только для него, посмеивался, уже через силу шевеля тонущим языком:
— Легко совсем… Стало легко.
По своему минному полю перебирались под вой и грохот немецких снарядов, под треск разрывных пуль, которые крошили вокруг землю и несли с собой живой стукоток пулеметов, будто те работали над самым затылком, и было неодолимое желание прикрыться хотя бы ладошкой. В траншее свалились один на другого, торопясь прижаться разгоряченной грудью к холодной сырости окопа. — Умер бедняга, — сказал кто-то незнакомым голосом, видимо из саперов, и Охватов хотел отозваться на эти слова хоть вздохом, хоть единой мыслью, но у него не было сил понять и поверить до конца, что умер Абалкин, тот самый Абалкин, с которым они пережили не одну смерть.
Обстрел обороны продолжался около получаса, и едва он утих, разведчики выбрались на пустовавшую минометную позицию. Охватова тотчас же вызвали в блиндаж ротного, в низкой, но широкой землянке при свете керосиновой лампы Охватов сразу увидел майора Филипенко и капитана Тонких — оба они с приветливой улыбкой встретили младшего лейтенанта, и оба разом померкли, может, только теперь поняли, из какого переплета вернулся он: Охватов был мокр, грязен, на бледном опавшем лице замученно обострились скулы. — Вот твоя добыча, — сказал Филипенко и кивнул в передний угол, где на земляных нарах сидел пленный. Рядом в тени столба стоял Козырев, и, когда Охватов скользнул по нему рассеянным взглядом, боец подался навстречу, с ласковой и виноватой горечью в глазах поглядел на своего взводного.
— Обер-лейтенант Вейгольд, — сказал Филипенко, кивнув на пленного. — Проездом из Орла в Курск завернул к брату в гости, да вот загостился что-то.
— Я, я, — закивал немец, понимая, что разговор идет о нем, и стал вытирать рукавом мундира губы и подбородок, на который натекала слюна и кровь из выбитых передних зубов. У немца крупная голова с шишкастым лбом, красные увлажненные глаза, которыми он подслеповато моргал, видимо, с него сбили очки и он теперь мучился без них. Заметив, как при входе Охватова помрачнели лица офицеров, пленный с униженным выжиданием стал глядеть на Козырева, чтобы сразу отозваться на слова переводчика. Покорные глаза немца, его изуродованные обвисшие губы, рваный, залитый кровью мундир, беспомощно лежавшая на нарах, вероятно перебитая в колене, правая нога — все это пробудило в душе Охватова какое-то сложное чувство большого горя и жалости и к пленному, и к себе, и к тем, что были в землянке, и к убитому Абалкину. Ощущение невыносимого горя и подавленности вошло в Охватова, и все, что он видел сейчас, было связано с этим ощущением.
— Разрешите идти, товарищ майор? — спросил Охватов.
— А разве тебе не интересно на него поглядеть?
— В гробу бы я глядел на него.
Немец, вероятно, понял, что офицеры решают его судьбу, и заговорил, шлепая губами и снизу вверх глядя на Козырева. Слюна и кровь, заполнявшие его разбитый рот, мешали ему говорить, но он считал очень важным для себя говорить. — У него есть что сказать русскому командованию, — перевел Козырев. — Сам он финансист, но многое имеет сообщить, если его не станут пытать. Он говорит, что видел в Орле русского генерала Самохина, и немецкие войска не сегодня-завтра начнут победное наступление на Воронеж. В этих укрытиях, — Козырев, так же как и пленный, показал глазами на потолок из жидкого леса, — в этих укрытиях один шанс из ста остаться в живых.
— Ты его спроси, он сам ходить может?
Козырев перевел вопрос Филипенко, и пленный хотел было спустить правую ногу с нар, по вдруг