весь дернулся и, теряя сознание, повалился на стену. Глаза у него мертвецки остекленели.

— Но-но. Сдохнешь — все наши труды пропали. — Капитан Тонких схватил котелок, висевший на столбе, и, не разобрав, с чем он, плеснул в лицо пленного — на мундир, мешаясь со слюной и кровью, покатилась жидкая похлебка. Немец пришел в себя, небрежно, скорей машинально, вытер глаза, с трудом вспоминая, где он и что с ним.

— Где же фельдшер-то, Корнюшкин? — спросил беспокойно Филипенко.

— Послал за ним. Дрыхнет где-нибудь. Дали какого— то — на ходу спит.

— Я бы ему показал фельдшера, — грозился Тонких, садясь на свое место и багровея тугими щеками. Немец, судя по всему, понимал негодование капитана и, чтобы смягчить его, хотел было опять заговорить, но на лице его появился отпечаток полного безразличия ко всему происходящему и к себе. Он закрыл глаза и начал икать, страдальчески, всем нутром.

— Ты давай не раскисай! — закричал Тонких и ударил немца по голове. — Не раскисай, говорю!

Охватов, почти не помня себя, шагнул к капитану и веско сказал:

— Пленного не троньте. Пленный что дитя…

— Это что за разговорчики, младший лейтенант?

— Он, капитан, правильно сказал, — встал между ними майор Филипенко, — Ты иди, Охватов. Иди отдыхай.

В землянку ввалился дородный фельдшер с сумкой, а Охватов вышел на улицу, где уже брезжил рассвет, где пахло свежей травой, сыроватым дымком походной кухни; где-то отсыревшим голосом крякал дергач. Жизнь на земле шла своим порядком. На затравеневшем угорчике, недалеко от землянки ротного, вповалку лежали бойцы. Лег с ними и Охватов.

— Ну что он? — спросил боец, самый близкий к Охватову, поднимаясь с земли.

— Кто «он»?

— Да пленный-то.

— Пленный как пленный.

— Мне его увидеть хотится… Я его, пока мы тащили по нейтралке, все время собой заслонял. А то, что ты думаешь, чиркнет осколочком — и хана. — Боец щелкнул языком и смолк.

Через несколько минут из землянки вынесли пленного и посадили в задок повозки. Бойцы, те, что не спали, обступили его, переговаривались:

— Круглый, как налим.

— Кольцо золотое на пальце. Спрятал бы.

— Пахнет чем-то от него.

— Запахнешь…

Повозка скрипнула оглоблями и покатилась вниз в овраг по сухой кочковатой дороге, стуча несмазанными ступицами. В обед разведчики ушли в штаб дивизии, в Частиху, и унесли с собой Абалкина. Пошел вместе с разведчиками по требованию начальника штаба дивизии и новый объявившийся переводчик — рядовой Козырев. Разведчики шагали хмуро, молчком, не желая говорить о ночной вылазке, а никаких других мыслей, не связанных с поиском, в душе бойцов не было. Еще вчера вылазки боялись все, но сейчас, когда миновала опасность, она казалась чересчур преувеличенной, и вместо с тем каждому вспоминались такие пережитые за ночь минуты, когда обмирало сердце и жизнь, казалось, была кончена. Охватов памятно и живо ощущал, как он рвал что-то упругое и мягкое своим острым ножом, как хлынуло ему на руку горячее и вдруг ослизла рукоятка ножа под пальцами. Эти воспоминания были настолько сильными, что Охватова давила тошнота, и он выходил на обочину дороги с набухшим, кирпично-красным лицом. Останавливался и Козырев, поджидал своего друга, терзаясь за него. Когда стали подниматься из оврага, Охватов снял с плеч свой вещевой мешок и выбросил из него в промоину туго свернутый маскхалат.

— Слушай-ка, Филипп Егорыч, — начал Охватов, немного оправившись после этого, — я в мешке у Абалкина нашел письмо домашним. Пишет — ты ведь его знал, — пишет, что видел во сне батю, и батя вроде ничего не сказал, а только звал рукой к себе. «К чему бы такой сон?» — допытывался Абалкин у матери, ну и все такое прочее. А кончает-то как, Филипп Егорыч, напросился-де я на трудную и рискованную службу, и от нее может сильно укоротиться мой век. Можно, пишет, еще отказаться, и никто плевать в глаза не станет, но я ни за что не откажусь: у всякого человека есть только один— единственный путь…

— Фаталист Абалкин в своей роли.

— А что это такое?

— В судьбу верил человек. Фатум — неизбежность. Неотвратимый рок. А проще говоря, человеческое невежество. Темнота.

— Вот ты, Филипп Егорыч, умный, образованный человек, а о людях, что думают немного иначе, говоришь плохо: темнота, невежество. А чего же тут невежественного, если человек верит, что смерть у него одна, неотвратима и настигнет его там, где должна настичь. Для совестливой души, которая не умеет прятаться перед опасностью, судьба, по-моему, единственная защита и успокоение. Хоть тот же Абалкин. Когда я предложил ему пойти с нами, у него не хватило духу отказаться. А потому он видишь как рассудил: судьба утонуть — в огне не сгоришь. Ну да ладно, фаталист и фаталист. Судя по всему, я тоже фаталист. Но вот с письмом-то Абалкина что делать?

— Письмо, Коля, надо послать матери.

— А хорошо ли получится: ведь человека уж в живых нету? Придет письмо — радоваться начнут. А на другой день…

— А на другой день плакать будут. Но и не отправлять письмо нельзя.

— Тогда уж, может, вместе с нашим?

— Ну какой ты, право. Да дай людям хоть денек радостью пожить. Денек.

— Из всех ребят, коих я потерял, Филипп Егорыч, Абалкин был мне самым близким.

— Не замечал.

— Весь он был как стеклышко. Что на уме, то и на языке.

— Да, парень был бесхитростный.

— Вот именно.

Вы читаете Крещение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату