— Так это уж знаю.

— Ты пей чай-то, Михей Егорович. Он и без того не шибко горячий. — Елена слепо совалась возле стола, напряженно двигая бровями. А старик умял свою шапку на коленях, подвинулся к стакану, отпил.

— С лабазником?

— Не глянется? Осенью уж рвала — шумел даже.

Мохрин пропустил горяченького, подобрался весь, ожил, чувствуя, как тепло от груди полилось к ногам, ласково охватило поясницу.

— Мы раньше, бывало, наварим его да со сметаной. А рвем-то не всяк, что под руку попадет. Рвем до цвету, когда он в соку. Чайник у нас был медный, плечистый, как генерал, — крышку поднимешь, по всему покосу запаристый дух так и пойдет, так и пойдет. Жигалины, бывало, звон где косят, у Буланой заимки, а дух от мохринского чая и до них доставал, вот те Христос. Да, жизнь была.

Елена, то и дело подтягивая уголки платка на подбородке, достала из-за зеркала пачку писем, связанных шнурком, нашла последнее, зачитанное, в дырах по сгибам, разгладила на столе легкой ладошкой и заулыбалась вдруг, и заплакала в одно и то же время:

— Голова у меня, Михей Егорович, совсем, сказать, идет кругом. Ведь четвертый месяц пошел, как он лежит в этой самой Семипалате. Это какое же его ранение?

— Он писал тебе, что ранен в ноги. Кости, надо быть, задело. Помается. И об этом уж я говорил тебе.

— Учусь ходить, пишет.

Мохрин — старик неосторожный: что на уме, то и на языке. Ляпнул, будто по голове гвозданул Елену:

— Может, там и ходить-то не на чем. Вот и учится на каталочке.

— Да в уме ты, милостивец?

— В уме, в уме, да не то сказал. Не то. На подпорочках, на костыликах враз не побежишь.

— Не побежишь, — согласно вздохнула Елена, а грудь и спину ее так и взяло ознобом, зубы заплясали в неуемной лихорадке. Боясь, что зубы у нее начнут чакать, она закусила угол платка, помолчала. — Опоясал ты меня ровно, Михей Егорович. Мне и в голову такое-то не приходило. А ну как на самом деле?

— Ты говори, что живой остался. — Дед Мохрин позвенел по блюдечку опорожненным стаканом — еще бы не прочь выпить, но Елена потерялась, забыла об угощении, только и делала что дергала за уголочки платок да щепотками собирала седые прядки, подтыкала их под платок.

— Он вот какой стал, — скатывая письмо сына в скалочку и осуждая себя за это, расправляла листок, жаловалась: — Он вот какой стал, будто уж чужой совсем. Нет чтобы написать матери все. Уж какой месяц пошел… Давай еще, Михей Егорович. Ты селедочки пососи, а чайком-то сверху, и выйдет вроде бы как сытно тебе. Обманешь сам себя.

Елена поставила перед гостем чаю, и старик Мохрин явно увидел, что в уголках ее опущенных губ дрогнула улыбка. «Какой ни на есть, а живой. Вернется. А мой Ванюшка никогда уже не пройдет по земельке. Отходили его резвы ноженьки, только я вот топчусь…» Дед Мохрин расстроился и чай допил без всякого интереса, стал жесток ко всему на белом свете:

— Он, немец, Елена, как на свет народился, так и думать зачал, как это прибрать под себя все государства. И прибрал.

— А мы-то что же?

— Твоего окалечили, а моего совсем ухлопали. Так и у других.

— Ты радио-то не слушаешь, что ли, Михей Егорович? Уж который день все передают, что окружили его вроде там, в этом Сталинграде?

— Окружили?

— Так передавали. Окружили.

— Это возможно, Елена. Вот пока мы кружили, он нас и выстегал.

— Выстегал. С кем ни поговоришь, у того и похоронка дома, — согласилась Елена и стала жевать свои скорбные губы, не зная, что сказать и о чем думать. В раму снаружи кто-то резко стукнул, даже качнулась занавеска.

— Это меня. Магазин запирать. Спасибо за хлеб-соль. Николаю писать станешь — поклон.

«Квелый парничок был, редкозубый, — подумал Мохрин о Николае, ощупью выбираясь из темных сенок. — Неживущой, по приметам, а на-ко вот, после второго ранения встал на ноги». После этого дед Мохрин стал приглядываться к Елене. Когда он приходил на дежурство, она драной мешковиной мыла магазинные полы, дырявые и исщепапные, которые потом сохли и не могли высохнуть до утра. Елена бухала по мокрым половицам кирзовыми сапогами, бренчала дужкой ведра — и все получалось у нее чересчур громко. Прежде за нею такого не водилось. Да она и ходить стала как-то, не замечая людей, широко и резко размахивая голыми по локоть мокрыми руками. Дед Мохрин глядел на Елену и очень хорошо разумел ее: «Ей теперь хоть весь свет сгинь — сына ждет». Вечером как-то, недели две после гостин Мохрина, Елена сама зашла в его караулку. У старика нечем было дышать от кислого самосадного дыма и каленой жары.

— Куда ты топишь такое место? Плюнь на стену — и та зашипит.

— Садись. Русская кость тепло любит. Круги большие даешь, Елена. Ой большие.

— Даю, даю. Вот сдается мне, Михей Егорович, что не сегодня-завтра Коля домой будет. Ты его поглядывай. Помнишь, как он все тебя: дед Мохрин да дед Мохрин. Дымок у тебя над караулкой увидит и закричит: «Дед Мохрин, пусти погреться!»

Елена засмеялась, а в смехе билась и звенела слеза. Дед Мохрин крякнул, засопел, полез за кисетом: «Отправляла, так на человека похож был, а кого бог возвернет? Лечат уж который месяц и все не вылечат». Дед, скрывая смятенность за своей излишней озабоченностью, кряхтел и вздыхал, выколотил трубку, почвыркал пустым чубуком, слизал с губ сладкую горечь табачной смолки и вдруг почувствовал в своих ладонях что-то теплое и тугое. Поверил и не поверил, смутно догадываясь:
Вы читаете Крещение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату