Иная возлюбленная ожидала его — донна Экклезия.
Габриэле из рода Кондульмер принял монашеский постриг.
А девицу Чирриди наконец-то взял в жены мелочный торговец.
Отныне семейство кастильца держалось только на его скудных заработках.
Муж Чирриди был не простым лавочником, но торговцем чудесами, так в Умбрии называют тех бедняг, которые не имея средств путешествовать с караванами по Великому Шелковому Пути, в одиночку стаптывают каблуки по городам и весям, стремятся в восточные страны, и, если повезет вернуться невридимыми, привозят издалека драгоценные пряности, шапочки персов-пламенепоклонников, южные раковины, певчих птиц, горшочки с притираниями, храмовые колокольчики, крашеные перышки райских птиц, ароматические палочки, скляницы с уветным песком, собранным на берегах священных рек, фигурки демонов, многоруких, как насекомые, божков и пузатых уродцев из слоновой кости и самшита, всего помалу, чтобы не тяготить себя излишней ношей.
Молодожены виделись мало, замужняя Чирриди продолжала тосковать взаперти.
Наблюдая, как она чахнет, бледнеет и понемногу разучивается улыбаться, кастилец, скрепя сердце, отправил дочь в загородный дом к одной старухе, которой требовалась молодая скромная работница в плодовый сад на время сбора урожая.
В ее отсутствие, августовской порой торговец чудесами, возвратившись из города Мерва, привез в дом партию товара.
Среди прочих редкостей в его седельные сумки неведомым путем попала одна фигурка — размером не более детской куклы, искусно отлитая из древней бронзы. Сам торговец, как ни бился, не смог взять в толк, как она досталась ему. Фигурка изображала нагую темноликую женщину с круглыми расставленными, как вымена, грудями, мясистыми лядвиями и вывернутыми натруженными ступнями храмовой плясуньи. Была она черна, потому что являлась проходом сквозь пустоты как внутреннего, так и внешнего пространства, чернота ее содержала в себе все цвета мира, она поглощала все, что когда-либо было сотворено. Женщина была нага, потому что мы наги изначально, все исторгнуто наготою и в наготу канет. Над бровями разгневанной женщины помещалось третье отверстое око — так она проявляла свою зоркую неделимую власть над троединством времени — прошлым, настоящим и грядущим. Женщины была четверорука, как север, юг, восток и запад. В левой верхней руке она сжимала меч, которым отсекала сомнения и нити зримой жизни, в нижней левой руке помещалась оторванная голова — так она являла свою неумолимость, верхняя правая кисть соединилась лепестками в охранительном жесте, которому нет названия на человеческом языке, а изогнув нижнюю правую руку она потрясала жертвенным ножом — кхадгой. Все украшение нагой состояло из гирлянды черепов и подкрашенных алым литых цветов. Пляшущими крепкими ногами, она, словно давильщица гроздьев гнева в винограднике Сатаны, попирала труп цветущего юноши, украшенного и взлелеянного до предела телесной пышности, как тучный жертвенный телец, возложенный на вязанки погребального костра, окруженный лепестками пламени. А бесноватый язык дьяволицы, красный, как стручок жгучего мадьярского перца, был вывален далеко меж умащенных грудей, как у прожорливой висельницы или льва рыкающего, ищущего, кого поглотить.
К тому же бронзовое изображение постоянно сопровождал запах сандала, мускуса, пачули и камфары — этот запах фигурка сообщала всему, с чем соприкасалась, будь то пальмовый лист, в которую была завернута или руки любопытного покупателя.
Фигурка наводила на честных христиан такую оторопь и озноб, что никто не отважился ее купить, все советовали торговцу чудесами как можно скорее избавиться от черной пляшущей в ночи времени, но то ли по жадности, то ли по глупости, торговец не последовал разумным советам, будто назло выставил черную на самую лучшую полку своей лавки — так что под вечер косые рассеянные лучи солнца окрашивали ее в кровавый колер, как чистое вино.
Кто мог знать, что вместе с болиголовными ароматами и ночными кошмарами, статуэтка принесла в дом моровую язву.
Не прошло и пяти дней, как семья кастильца вымерла вся.
Встревоженные соседи поспешили спалить дом вместе с обезображенными мертвецами, опасаясь за свои жизни.
Когда, спустя неделю, ничего не подозревающая Чирриди пришла из загородного сада, чтобы навестить родню, взору ее предстало остывшее погребальное пепелище.
Плача, бросилась она с расспросами к двоим работникам, которые налегали на лопаты, роя яму в изгарной земле.
Работники ответили ей:
— Не приближайся к нам, несчастная. Быть может, ты тоже больна. Ступай, попроси помощи у монахинь или где тебе еще заблагорассудится, дай нам закончить работу. Хотя вряд ли в Ассизи найдется безумец, который откроет перед тобой дверь.
— Но зачем вы тревожите заступами пепел моих родителей и мужа? — спросила Чирриди.
— Мы ставим чумной столб, чтобы отметить это место, как нечистое. — сказали работники. Тут колокол возвестил полдень — и копатели отлучились на короткий отдых.
Чирриди все еще в слезах, упала на колеи, разгребая и просеивая пепел, словно своими мольбами и бесполезной работой слабых пальцев могла воскресить утраченных.
Среди угольев она натолкнулась на нечто твердое, поранила пальцы и вынула из хрупкой окалины фигурку женщины — та стала еще чернее, но ничуть не пострадала.
— Что ж, чудовище, — сказала Чирриди, — оставайся со мною, в глазах людей я так же уродлива и достойна только плевков и заушений, как и ты.
Вздохнув, она завернула многорукую куклу в передник и медленно побрела без цели.
Долго скиталась по городу Чирриди, но работники оказались правы, все двери захлопывались перед ней, потому что вместе с блаженным Франциском город Ассизи покинуло сострадание.
Ни один монастырь не дал ей убежища, никакой крестьянин не нанял ее в батрачки, дети, подученные матерями, бросали в нее издали нечистоты и называли ее чумной девкой.
Лишь тень красоты была ее достоянием, ведь ей еще не исполнилось семнадцати лет.
Нашелся в Ассизи человек, который подобно падальщику-стервятнику, не гнушался ничем.
То был капитан городской стражи мессер Агостино.
За кусок козьего сыра и серый хлеб Чирриди стала его наложницей, он же бахвалился перед пьянчужками так:
— Ничего-то мне не страшно в целом свете! Глядите все — я сплю с чумой.
Так как зараза не пошла косить, по обыкновению, окрестные кварталы, горожане мало-помалу стали забывать о случившемся, но все же мессер Агостино, как человек осмотрительный, прятал наложницу от чужих глаз.
Чирриди жила под телегой на заднем дворе его дома, куталась в непотребное тряпье и питалась помоями, а мессер Агостино говаривал:
— Ничего, потрепишь, puta! Для расхожей девки — грязь лучшая подливка.
В темнейшие ночи, когда лунный диск не выплывал на гладь небосклона, Чирриди, робко выбиралась из своего убежища, разминала ноги, садясь на колесо укачивала фигурку многорукой дьяволицы, тихонько плакала и поверяла страшной игрушке свои неутешные жалобы. И омерзительное творение язычников будто бы по-своему жалело ее, но было бессильно помочь, разве что скрашивая прозябание Чирриди замарашки и проститутке поневоле, отдаленным ароматом камфары, пачули, сандала и мускуса.
Все переменилось, едва Чирриди призналась капитану, что понесла.
Будучи человеком великодушным, мессер Агостино дождался родов и, когда несчастная в муках разрешилась сыном, прогнал ее прочь вместе с некрещеным младенцем.
Стоит ли говорить, что покинутая последним, пусть мерзостным, но все же любовником, женщина почти впала в безумие.