его религия не историческое христианство и не христианство, так как слово это образовалось лишь от одной из Ипостасей, а религия — Троицы, до сих пор еще не раскрытая. Скажут: символ веры христианской начинается с исповедания догмата Троичности! Но тем поразительнее, что Троичность не была вмещена религией христианской, была непонята, забыта.
Есть какая-то тайна, которую Мережковский не в состоянии выразить, хотя мучительно пытается это сделать. Не упирается ли он в неизреченное, постижимое лишь в действии, в самом таинстве? Мне часто думается, что все человеческое творчество, все усилия человеческие объясняются томлением по тому, чего нет. Нужно человеку один какой-то секрет знать и тогда будет у него все, будет он страшно богат и радостен, тогда прекратит все свои усилия, не нужно ему будет творить в философии, литературе, искусстве, политике — суррогаты, заменяющие жизнь истинную. Зачем философии, любовь к мудрости, если есть самая мудрость, зачем музыка, поэзия, скульптура, когда само бытие — музыка, поэзия, скульптура? В писаниях своих я выражаю лишь свою тоску по истинном, полном, вечном, свободном и радостном бытии и безмерное желание узнать еш секрет — единственный секрет. Все мы пишем о том, чего нет и чего так жаждем, в музыке творим звуки высшей гармонии, которой не имеем, в образах художника красоту, которой нет. Мука всякого подлинного творчества есть мука религиозная и рождается она из того, что нет у нас еще ключа от тайны бытия, из томительного искания этого ключа. Мы идем путем вселенской культуры, но, когда единственно важный секрет будет разгадан, настанет конец всему конечному, начало — вечному. Мережковский как бы приближается к разгадке какого-то секрета, ходит около него, но знает ли он уже его или знает только о нем? Наши с ним желания слишком схожи, мы хотим разгадать ту же тайну и потому путь у нас должен был бы быть один.
РЕВОЛЮЦИЯ И КУЛЬТУРА[226]
Не раз уже указывали на двойственный характер шествия революционной демократии в мир: она несет с собой несомненную правду социальной справедливости, а некоторые проявления ее — столь же несомненную неправду отрицания и вражды к благородным ценностям. Тут трагическое противоречие, которое эмпирически так же неустранимо, как и распря между личностью и обществом, между свободой и необходимостью. Волны революционного движения Западной Европы разбивались о скалу великой культуры, очищали ее и сами очищались, встречаясь с великими культурными традициями, с благородными памятниками. Книги, на которых почил дух вечности, вошли в плоть и кровь европейских народов, прекрасные храмы, с которыми связаны тысячелетние чувства, стояли как бы укрепленные на почве вневременной. И революции претворяли в себе великую культуру, переносили в свое будущее ценное и вечное, созданное в прошлом. Европейская социал-демократия по духу своему хотела бы умалить культурные ценности, враждебна ко всему слишком гористому, но она должна быть культурной под страхом духовной смерти, должна сторожить александрийскую библиотеку, хотя бы считала ее не нужной и вредной. И внешняя культурность все более и более побеждает вандализм ее внутреннего равнодушия к творчеству культуры.
В русской революции много своеобразия. Велика эта революция по силе зла и неправды, которые она призвана историей уничтожить и полна она высшего смысла и всемирного значения. Но русская революция в некоторой своей части может оказаться самой некультурной из всех революций мира, в ней легко может соединиться великая правда и подвиг с неправдой и неблагородством. И об этом ]0?жно говорить открыто, искренно и правдиво, так как нет и не должно быть такой временной тактики, которая оправдывала бы жертву скрижалями своих ценностей. Проявления русской революции будут некультурны и в известных сторонах своих неблагородны потому, что в несчастном прошлом старой России так мало культуры и благородства. И не официальной, гнилой России бросать этот упрек революции, правительство не смеет говорить о каких бы то ни было идеях. У нас не только не было той великой культуры, что красила старую Европу, но и никакой культурной атмосферы, никаких культурных традиций не было. В историческом прошлом России встречаются отдельные творцы, был Петр Великий, была литература великая, были декабристы, интеллигенция, смелая, своеобразная, взбиравшаяся на самые вершины европейской мысли, но все эти благородные ценности — огоньки, затухавшие в океане варварства и дикости. Истинно всенародной культуры у нас еще нет; всенародное творчество было задавлено, и светлая сотня с утонченными порывами к культурному творчеству и с жаждой свободы, большей чем на Западе, жила в среде черного миллиона. И до сих пор русский народ остается сфинксом, загадку которого не так легко разгадать, как это кажется нашим социал-демократам. Не по немецким, полуустаревшим книжкам разгадается эта загадка.
И может разыграться страшная историческая трагедия. Цепи самодержавия, цепи беспримерного в истории гнета, умерщлявшего жизнь, творчество и куль- ТУРУ> снимаются с многострадального тела России, освобождается русская культура, а самой культуры еще и нет. Покрытое ранами тело больного почти не дышит. Отдельные огоньки светятся и их нужно спасти от бушующего океана, темного и не творящего. Нигилистическое в русской революции есть дитя нигилизма нашего исторического прошлого, нигилизма русского самодержавия, некультурность радикализма — отражение некультурности консерватизма, вандализма старой, официальной России. В революционном якобинстве всегда ведь узнается дух политического самодержавия и деспотизма. Революция слишком часто заражается тем духом, против которого борется: один деспотизм порождает другой деспотизм, одна полиция — другую, вандализм реакции порождает вандализм революции. Это старая история.
А мы — мудрецы и поэты, Хранители тайны и веры, Унесем зажженные светы В катакомбы, в пустыни, в пещеры2'.
Откроет ли русская революция широкий и свободный путь для великой всенародной русской культуры или все благородные ценности остается только унести «в катакомбы, в пустыни, в пещеры»? Все эти мысли приходят в голову, когда читаешь в «Новой Жизни» фельетоны Максима Горького о «Мещанстве»3'. Рассуждения М. Горького очень слабы, политически невежественны и просто неумны, прежде всего неумны, но они имеют симптоматическое значение. Сам-то Горький интересен. В крупной все же индивидуальности Горького как бы олицетворяется все, что есть проти- вокультурного в русской революции. Тут уже чувствуется не только праведное восстание против социальной несправедливости, но и неправедная злоба против культуры, против всего благородного и вечно ценного, тут хамские чувства вплетаются в социальный бунт. Я не могу назвать статьи Горького иначе, как хулиганством в самом подлинном и глубоком значении этого слова. Это не толстовское отрицание культуры, столь для нее плодотворное, требующее переоценки ценностей, это — подымающаяся сила хамства, оскорбляющая вечную эстетику и вечную этику.
Горький выступил в литературе со своим освежающим словом и в первых рассказах своих был силен, оригинален и талантлив. Нужно было рассказать миру о босяках и их бунте. Эта новая сила босячества действовала ослепительно на современное общество и имела успех в самых буржуазных слоях, очевидно по контрасту, ни к чему не обязывающему. Все признали, что босяки Горького — сила бунтарская и революционная, одни с восторгом, другие с осуждением. Слава Горького все росла и цдосла, а писал он все хуже и хуже: романы его слаоее первых рассказов, драмы слабее романов, статьи уж совсем плохи. В гимназическом упражнении под названием «Человек»4' знаменитый писатель изложил свой символ веры, и даже поклонники его были поражены убожеством этой вещи. Читая статьи Горького о «Мещанстве», чувствуешь настоятельную потребность резко поставить вопрос о том, какого духа Горький, что несет в мир это босячество, не знающее родства, во имя чего этот показанный бунт.
Теперь более, чем когда-либо развивается культ громких слов, какое-то лакейство перед такими звуками, как «пролетариат», «народ», «революция», «восстание» и т.п. И до патологических размеров доходит потребность лежать на брюхе перед кумирами и всякими подобиями на земле. Не привыкли к свободе, не могут жить без начальства, без раболепства- Подлинно ли революционно горьковское босячество, нет ли тут точки соприкосновения хулиганства революционного с хулиганством реакционным, нет ли той же субстанции черного насильничества, отвращения к свободе личности? Ведь босяки — горьковские типы слишком часто теперь оказываются хулиганами-черносотенцами, бунт их выливается в форме самых реакционных зверств. О, конечно. Горький не имеет ничего сознательно общего с черной