сотней, не узнает своих героев и ненавидит их черные дела, но это-то и поучительно. Есть хулиганство, враждебное культуре, идеям и вечным ценностям, которое может вылиться как в революционную, так и в реакционную форму, и дух этот Горький хотел бы привить освободительному движению. В последней статье своей «по поводу» полученных им писем Горький пытается оправдать всякое насилие и жестокость, над человеком учиненные, и ставит канарейку выше человека, признает большую за ней самоценность. «Человек» является предельной идеей Горького, последней его мечтой и любовью, и во имя человека этого допускается всякое бесчеловечье, всякое изуверство, духовное и физическое, всякое надругательство над культурными ценностями, над великими вещами, над благородными именами И идеями. Религия человеческого, только человеческого, отвергающая ценности абсолютные и вечные, всегда приводит к тому, что на человека смотрят лишь как на средство. Абсолютная ценность человеческой личности может быть признана лишь религией ценностей сверхчеловеческих. Безбожие больше дает канарейке, чём человеку.
Что говорит Горький в своих статьях о мещанстве? Кто Мещане? Те, которые прячутся «в темные уголки мистицизма, в Красивенькие беседки эстетики... печально и безнадежно бродят в лабиринтах метафизики и снова возвращаются на узкие, засоренные хламом вековой лжи тропинки религии». «Мещанин любит философствовать, как Лентяй — удить рыбу, он любит поговорить и пописать об основных проблемах бытия, — занятие, видимо не налагающее никаких обязанностей к народу»... Мещанин — «индивидуалист, это также верно, как нет козла без запаха»5*. Мещане — Л. Толстой и Достоевский. Мещане — русская интеллигенция. Мещанство •— религия, философия, эстетика, да, в сущности, и Наука, мещанство — гуманизм, мещанство — заповедь «люби ближнего своего, как самого себя», мещанство — все индивидуальное и свободное, все культурное и утонченное. Что же не мещанство, что ему противополагается? Культ силы, поклонение рабочему народу, как факту, как победоносной стихий, злоба против индивидуального творчества, отрицание культурных Ценностей, взгляд на человеческую личность, как на средство и орудие.
«Мещанин любит иметь удобную обстановку в своей квартире и душе. Когда в душе его все разложено, прилично душа мещанина спокойна»6*. Это хорошо сказано, но так ли уж свято уверен Горький, что он не любит этой «удобной обстановки»? Кто же так жаждет устроить «удобную обстановку в своей квартире и душе», кто хочет рационализировать всю жизнь, убить внутреннюю тревогу духа, искание смысла жизни, кто самодовольно отрицает вечный трагизм, охраняющий от всякого окончательного «удобства»? Конечно уж не мистики, метафизики и эстетики, Не Толстой и Достоевский, не мятущиеся интеллигенты и не идеалистические Либералы, а позитивисты, социал-демократы, провозвестники рационалистической религии человеческого устроения. Революционизм хулиганского типа, столь милый некультурной и грубой душе Горького — это ведь очень Поверхностное, чисто Внешнее бунтарство; он допускает всякое внешнее проявление силы, всякое неуважение к человеческой мысли и жизни, всякое отрицание неотъемлемых прав человеческой личности, и все это во имя окончательного спокойствия на земле, во имя «удобной обстановки в квартире» будущих поколений, которым приносятся в жертву поколения современные. Право же, у Горького и любого социал-демократа-позитивиста более «удобная обстановка в душе», чем у Достоевского, чем у нас, не верящих в возможность окончательно рационализировать жизнь, победить внешними средствами иррациональную трагедию мира, принудить насильственно человеческое общество к все той же «удобной обстановке».
И нужно восстановить истинное значение слов. Мещане те, которые по духовной своей бедности временное ставят выше вечного, абсолютные ценности предают за благоустроенное и удобное царство мира сего, злобствуют против благородной и великой культуры, против гениев и творцов, против религии, философии и эстетики, против абсолютных прав личности и беспокойства ее, мешающего им окончательно устроиться. Мещане те, что строят вавилонскую башню, в которой не остается места для религиозной жизни, всегда отражающей антиномичность и таинственность бытия. Есть в мире святые вещи и только мещанство — хамство может поднять на них свою руку. Это надвигающееся мещанство, враждебное всему истинно благородному, индивидуальному, творческому и внутренне мятежному, должно быть отрезано от очистительной правды демократической революции, и мы должны поднять против него голос во имя свободы и ценностей сверхчеловеческих.
Как неэстетично и безрелигиозно холопство перед пролетариатом потому только, что он пролетариат, что в нем грядет сила, как развращает это самих рабочих, которым нужен свет и сознание. Ведь народ, не просвещенный идеями, неозаренный светом сознания, может оказаться и черной сотней, тысячей и миллионом, и позорно это идолопоклонство, эта жажда иметь новое начальство. А кто нес сознание в рабочие массы, с подвигом и самоотвержением? Та самая интеллигенция, которую Горький травит. Заслуги русской интеллигенции перед освободительным движением безмерно велики, так как она была носительницей личного творчества и сознательных идей. Стыдно забывать это в лакейском усердии прислужиться тому, что владеет данной минутой. Марксисты отрицают это потому, что рациональная теория, плохо вычитанная из немецких книг, сделалась их иррациональной страстью, но Горький не марксист в существе своем, он и для этого недостаточно культурен, у него никаких теорий нет, а есть в нем противокультурная стихия — хулиганство. Бесплодна и пустынна была бы та революция, которая смотрит на прошлое культуры лишь как на tabula rasa7* и противополагает вечным ценностям лишь новую организацию питания. На этой пустынной почве не может появиться никакой флоры и фауны, не вырастут никакие цветы, так как растут они только из вечности. Дух небытия чувствуется в статьях Горького, в его грядущем мещанине. «Человек», во имя которого вытравлено все ценное, все вечно сущее, отвергнута мировая культура за аристократизм ее происхождения, есть пустота и небытие. Человек — полнота бытия — есть сосуд божественных ценностей.
И нужно огромное мужество и огромную энергию собрать, чтобы бороться против культурного и политического хулиганства, против надвигающегося мещанства, сказавшегося уже в Западной Европе умалением ценностей, против этого неуважения к человеку во имя «человека», поругания свободы во имя «свободы». В этом отношении мы должны быть идейно непримиримы и абсолютные принципы должны ставить выше всякой тактики, не боятся инсинуаций и клеветы. Страшно видеть в великой по своей миссии русской революции отражение отвратительного лика старой, полицейско-самодержавной России с ее насиль- ничеством, неуважением к свободной мысли и совести, презрением к культурным ценностям. И вся эта газета «Новая Жизнь», и сам Горький, и проект полицейской организации литературы, предложенный самоновейшим инквизитором г. Лениным8*, и подлизыванье к новой силе бывших мечтателей, и трусость мысли, боязнь радикального начальства, изуверская нетерпимость — все это показатели безыдейности и духовного умирания, до которого довело несчастную Россию самодержавие. Великая революция должна совершиться, чтобы побороть реакционный дух, вплетающийся и в проявления самой революции, и возврата назад нет. Окончательно преодолеть этот тяжкий кошмар прошлого, стряхнуть с себя цепи всякого насилия, хотя бы оно исходило от г. Ленина, освободить творчество культуры можно только на том пути, который признает свободу и права человека абсолютными ценностями и на котором человек с благороднейшим содержанием своего духа не может быть обращен в простое средство. Для этого должно воцариться не новое насилие, не гипнотизирующие слова и стихийные страсти минуты, а мощь вечных идей и нового сознания. Всем лакействующим я напомню слова одного из самых крупных русских демократов — Н. К. Михайловского: «У меня на столе стоит бюст Белинского, который мне очень дорог, вот шкаф с книгами, за которыми я провел много ночей. Если в мою комнату вломится русская жизнь со всеми ее бытовыми особенностями и разобьет бюст Белинского и сожжет мои книги, я не покорюсь и людям деревни: я буду драться, если у меня, разумеется, не будут связаны руки. И если бы даже меня осенил дух величайшей кротости и самоотвержения, я все-таки сказал бы, по малой мере: прости им, Боже истины и справедливости, они не знают, что творят! Я все-таки, значит, протестовал бы. Я и сам сумею разбить бюст Белинского и сжечь книги, если когда-нибудь дойду до мысли, что их надо бить и жечь, но пока они мне дороги, я ни для кого ими не поступлюсь И не только не поступлюсь, а всю душу свою положу на то, чтобы дорогое для меня стало и другим дорого, вопреки, если случится, их бытовым особенностям»9*. Стихией революции нужно управлять, должно подчинять ее своим идеям, отделять в ней десницу от шуйцы критерием своей нити, правды и красоты, а не раболепно подчиняться ей. Нужно охранять революцию от черных сил реакции, разъедающих ее собственное существо, чтобы правда революции свершилась до конца.