Садовский. – В талант ее он не верит… В Териоках она играла из рук вон плохо». Зато она верила в себя. Да еще как! На старости лет, в 1937 году, напишет: «Да, я себя очень высоко ценю… Я люблю себя, я себе нравлюсь, я верю своему уму и своему вкусу…» Но немногие знают, что, когда началась мировая война, когда Блок возбужденно звонил Зинаиде Гиппиус и кричал, что «война – это прежде всего весело», Люба, представьте, первая отправилась на фронт – он провожал ее с товарной станции Варшавского вокзала. Писала, кстати, с фронта корреспонденции, которые печатала под заголовком «Из писем сестры милосердия». И уж совсем удивительно, что Блок посылал ей в действующую армию, на австрийский фронт, свежие журналы мод. «Зачем ей там моды?» – изумилась как-то Веригина. На что мать поэта ответила: «Саша знает, что она это любит – ее немного развлечет»… Правда, довольно скоро Люба вернулась с войны. Уже в середине 1915 года она играет в театрах на рабочих окраинах – играла даже Островского на… Путиловском заводе, чуть ли не в цехах. А Блок, приехав на три дня в Петербург из Шахматова, неожиданно застанет в своей квартире прибывшего на побывку контуженного К.Кузьмина-Караваева – старого– нового друга Любы. Неудивительно, что уедет из дома «мрачный, похудевший и простуженный». Удивительно, что в записке, оставленной Любе перед отъездом, благородно напишет: «Прости, милая, что так расстроил тебе все своим неожиданным приездом…»
Теперь Блок бывает не только на всех оперных постановках с участием Дельмас, но и на всех концертах ее. Татьяна Вечорка, о которой я уже вспоминал, писала, как однажды, на каком-то «сборном концерте» в консерватории, вдруг близко увидела Блока и не только влюбилась в него, но, кажется, обратила на себя и его внимание. «Я была в десятом ряду – впереди, в девятом, было много пустых мест, – вспоминала она. – Между номерами вошел Блок и сел наискосок впереди меня… Я начала его с жадностью разглядывать… Лицо – ровного кирпичного оттенка. Прекрасный овал лица, но челюсть безвольно отвалившаяся, зато глаза в морщинистых мешках – ужасные глаза, так много знающие и вместе с тем беспокойные, – “цвели и пели”…» Потом на сцену вышла Андреева-Дельмас и запела блоковские «Свечечки и вербочки». Он, пишет Вечорка, встрепенулся и, улыбаясь, начал глядеть вокруг, как бы ища сочувствия. «Случайно поглядел на меня и, верно, остался доволен моим восторженным взглядом, так как улыбнулся и потом часто оборачивался, разглядывая меня всю, искоса опуская глаза». В антракте, между стульями у прохода, он наклонился к ней «изящным, но чисто мужским движением» и пробормотал: «Темная осенняя ночь» (на ней было черное шифоновое с золотыми точками платье). «Такая пошлость в губах Блока и его замашки – простых смертных шалопаев, – пишет Вечорка, – меня до того изумили, расстроили и испугали, что я бросилась в дамскую комнату, где сидела на кушетке весь антракт в припадке отчаянного сердцебиения. Когда уже стемнело в коридоре, я пошла на свое место, но в коридоре увидела, что он стоит, облокотившись спиной на балюстраду, фамильярно изогнувшись и играя не то цепью, не то длинным ожерельем Андреевой. Думала, что пройду незаметно, но он опять откинулся, повернулся ко мне и что-то сказал, чего я не разобрала, потому что бросилась в зал. (Почему, – спрашивает себя она, – я испугалась Блока: цепь мысли – Блок прекраснее всех, кого я знаю, могу ни в чем не отказать ему – я же девушка, он не женится – трагедия мамы…)» Потом встречались взглядами и даже раскланивались в каких-то залах, где он читал стихи, на каких-то концертах, и всякий раз юная дева не спала после этого ночей, ощущала себя счастливицей и почему-то считала, что в будущем ее ждет «непременная близость с Блоком». Последний раз Вечорка встретила его на углу Невского и Литейного. Вдруг, пишет она, «чудеснейшие молодые синие цветущие глаза… засияли навстречу». Блок в синем пальто и мягкой шляпе улыбнулся ей, а на нее неожиданно напали «и нервность, и томление», и она не нашла в себе сил обернуться на поэта…
Впрочем, Блок не только ходил на концерты Дельмас. Однажды, уже в самом начале войны, они оба, и Блок и Дельмас, чуть ли не единственный раз в их жизни выступали на одном и том же вечере. Это случилось 28 марта 1915 года в Зале армии и флота, нынешнем Доме офицеров (Литейный, 20). Здесь литературно-музыкальный вечер «Поэты – воинам» собрал, как говорилось в «Биржевых ведомостях», и певиц Андрееву-Дельмас, Бутомо-Незванову, Артемьеву, и артисток – Рощину- Инсарову, Марию Андрееву, уже знакомую нам Олечку Глебову-Судейкину, и поэтов – Федора Сологуба, Игоря Северянина, Анну Ахматову. Я писал уже об этом вечере в главах об Ахматовой. Именно здесь гимназистка тогда Нина Берберова, пришедшая на этот вечер с мамой (Нина уже писала стихи, но еще не печаталась), была представлена сначала Ахматовой, а потом, уже в артистической, – и Блоку. И Ахматова, протянувшая ей худую руку, и Блок – оба сказали гимназистке одно и то же: «Очень приятно», а Берберовой, как она вспоминала, хотелось убежать «от смущения, волнения, сознания своего ничтожества».
Такие вот случались встречи на патриотических вечерах. Впрочем, скоро Блок будет читать стихи воинам не в залах – в действующей армии. В июле 1916 года его призовут служить, и он уедет в район Пинских болот, в инженерно-строительную дружину.
«Вчера зачислен в табельщики 13-й инженерно-строительной дружины, – напишет он Зоргенфрею. – Что дальше – не различаю: “жизнь на Офицерской” только кажется простой, она сплетена хитро…» Про фронт и окопы скажет, кстати, как никто: «Я не боюсь шрапнелей. Но запах войны и сопряженного с ней – есть хамство. Оно подстерегало меня с гимназических времен, проявлялось в многообразных формах и вот – подступило к горлу… эта бессмысленная война ничем не кончится. Она, как всякое хамство, безначальна, бесконечна, безобразна…»
Впрочем, лучше всех о Блоке и войне сказал Гумилев, который уходил на фронт едва ли не самым первым из поэтов. Так вот, он, уже остриженный и переодетый в военную форму, встретив Блока в ресторане Царскосельского (ныне Витебского) вокзала (Загородный пр., 52), где, кстати, и поныне сохранилась с 1903 года даже стойка бара, сказал изумленно Ахматовой, когда Блок вышел на мгновение: «Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это все равно что жарить соловьев…»
Времена наступали действительно лихие. Именно соловьев жарить и собирались. Новые власти начнут вскоре Блока «катать» и «перевертывать»: арест, уплотнение в квартире, принудительные работы, дежурство у ворот – «в очередь»… И только сегодня мы узнаем скрытые на семьдесят лет подробности его тогдашней жизни. К кому, например, он попал на допрос в ЧК. Ведь это чудо, что сын мясника не убил его, как Гумилева… Впрочем, о сыне мясника я расскажу в следующей главе, у последнего из домов, о которых мне хотелось бы рассказать.
…А что же вербы, ячмень – тот любовный «шифр» Блока, тайные символы его? Все оказалось просто. Блок, как и многие тогда, увлекался древними «эмб лематическими» понятиями о значении растений. И особый интерес к народным верованиям и представлениям о силах природы у него проявился как раз во времена знакомства с Дельмас. «Саше с ней хорошо, – писала о Дельмас мать Блока. – Она делает его легче, дает ему часы отдыха, трезвости, заставляет его проще смотреть на людей и на отношения»…
Андреева-Дельмас, его Кармен, намного переживет Блока. Но, боже мой, стоило поэту уйти из ее жизни, как все дальнейшие ее достижения зазвучали и бытово, и как-то скучно: педагог сольного пения в музучилище при консерватории, затем ассистент кафедры консерватории, а в 1940-м даже доцент. Что все это, подумалось, рядом с тремя словами Блока: «Ее плечи бессмертны»?.. Ведь это он их сделал такими! Что все это рядом с короткой его записью, сделанной в мае 1917 года? «Сколько у меня было счастья (“счастья”, да) с этой женщиной. Слов от нее почти не останется. Останется эта груда… сухих цветов, роз, верб, ячменных колосьев, резеды, каких-то больших лепестков и листьев… Шпильки, ленты, цветы, слова…»
16. ПОЭТ И КОМИССАРЫ (Адрес восьмой: Офицерская ул., 57)
В одном из домов на Фонтанке, где у подъездов ныне ни пройти, ни продохнуть от иномарок, где во дворе били когда-то фонтаны, где в высоких сквозных арках и поныне покачиваются огромные ромбы светильников в стиле модерн, собрались на юбилей издательства «Алконост» поэты, художники, режиссеры – цвет умирающего Серебряного века.
Сам дом (Фонтанка, 56) и сегодня называют толстовским; про него можно было бы долго рассказывать. Но нам он интересен тем, что именно в нем друг Блока и директор частного издательства «Алконост» Самуил Алянский собрал на небольшой юбилей своих авторов