В этом ли дело? Не знаю. Но речь опять же не только

о том.

Хуже другое. То, что и мы, невступившие, тоже вроде бы состояли – в партии невступивших, где своя дисциплина, своя несвобода, своя цензура. Хоть бы и я, давший зарок не хвалить сочинения начальства, если тому вдруг удастся создать нечто талантливое, – разве явил я в этом приступе независимости истинную свободу? Мало того что риск и соблазн были невелики: продвижение вверх по карьерной лестнице у нас с удивительной неуклонностью сопровождалось оскудением дарования, если такое было. Но когда сама независимость добывается ежедневным отталкиванием, отторжением, отрицанием, хвастаться ею что-то не тянет.

Да что я! Надежда Яковлевна Мандельштам пишет, что ее гениальный муж «по-мальчишески удирал от всякого соприкосновения с властью»; например, еще в 1918-м, попав по случайности в кремлевскую столовую и прознав, что сейчас «выйдут кушать кофий» товарищ Троцкий, сбежал, предпочтя остаться голодным, – и тут сам свободолюбивый инстинкт, отвращение к ним лишь подтверждают, насколько тотальной может быть несвобода. Общая – несвобода бывает только общей, как ни различны ее степени и ступени.

Однажды я прочел в журнале «Молодая гвардия» рассказ – конечно, сочувственный, – как Шолохов восхитился и позавидовал, узнав, что вождь братской Болгарии Живков еженедельно находит время, чтоб отобедать с писателями, вдохновить и дать указания; и что тут скажешь? Мир кривых рож и перекривленных душ, фантастическое Зазеркалье, но перейдем туда, где зеркала неподкупно прямы, возьмем пример категорически противоположный. Вспомним изумительную по чистоте и наивности речь Пастернака на первом писательском съезде, его призыв ради исполнения долга перед отчизной держаться подальше от того тепла, каковое настойчиво проливает на литературу партия; вспомним, восхитимся и – призадумаемся. Вот чего добились они: стали точкой притяжения или отталкивания, что, разумеется, составляет непримиримую разницу, такую же, как между холуйством и протестом, но так или иначе – точкой отсчета, постоянно присутствующей и в самом свободном сознании самого замечательного художника.

Признаемся. Да. Они нас не то чтоб сплотили – чего нет, того нет, и позднейшее разбегание в стороны, будь то бывшие члены КПСС или бывшие «братские республики», иллюзию сплотки развеяло навсегда. Они нас столпили. Привыкшие быть послушной толпой, мы – мы в целом, вкупе – стали толпой непослушной. Только всего…

Нисколько не изображая это собственной доблестью, скорее, наоборот, говоря о болезненности подобного самосознания, скажу: его постоянной доминантой, вектором, чем угодно было полусознательное-полуинстинктивное стремление к тому, чтобы стать и остаться ничьим. Получилось ли, как говорится, судить не мне, и, когда несколько лет назад молодой журналист (вспомнил его имя – Максим Максимов, когда услыхал недавно, что его, ступившего на тропу политической журналистики, убили в его родном Питере, в нашей «культурной столице») именно так, «Ничей» – без вопросительного знака, – озаглавил беседу со мной, он, возможно, даже слегка иронизировал. Кто его знает? По крайней мере, так можно предположить, учитывая напористость его вопросов.

Позволю себе цитату из того интервью; сегодня, надеюсь, я мог бы высказаться более взвешенно, но так оно выйдет непосредственней, да и короче.

«- Для многих перестройка началась со свежих номеров обновленного «Огонька», со статей о литературе – ваших, Бенедикта Сарнова, Татьяны и Натальи Ивановых… Если перелистать те подшивки – многое покажется наивным, но очевидно, что весь круг авторов «перестроечного» «Огонька» участвовал в процессе, лишь косвенно отражавшемся в литературной критике или публицистике. Разговор шел как бы о литературе – на самом деле совершенно

о другом. Тот процесс завершился. Можете ли сейчас сказать, где вы и с кем вы?

– Я не могу на себя глядеть со стороны и, тем более, анализировать, какие со мной произошли перемены. Это вредящее профессиональному самочувствию занятие»…

Ой ли? Сейчас-то, в этой именно книге, тем как раз и пытаюсь заняться. Но дальше:

«…Вообще должен вам сказать, что я очень давно не ощущаю себя участником процесса. Просто между мной и «процессом» возможны какие-то совпадения. Может, это прозвучит самонадеянно, но я никогда не был «чьим-то» человеком.

Когда-то, например, я считался критиком «Нового мира». И даже попал в знаменитое «Письмо одиннадцати» – авторы его оказали мне честь, назвав мое имя в ряду пяти чудовищных, «антисоветских» критиков, подрывающих основы социалистического строя… Но это, к сожалению, неправда, я не был человеком и «Нового мира». Давно когда-то Мария Илларионовна Твардовская, с которой мы познакомились в Доме творчества, предложила мне написать воспоминания для сборника «Памяти Твардовского». Она была потрясена, когда я сказал ей, что никогда в жизни Твардовского не видал. – Как? Вы же были одним из самых активных критиков «Нового мира»!… – Тем не менее мы ни разу не встречались [1]. Когда я стал печататься в «Огоньке», то с Коротичем мы виделись всего два-три раза – у нас было чисто шапочное знакомство… Дело в том, что я дико не люблю лезть к начальству – хорошее оно или плохое. Больше всего я ценю – может, это болезнь – собственную независимость. И вообще, главное достижение моей жизни – то, что я всегда создавал вокруг себя некий вакуум. Я не ходил на собрания, не вступал ни в какие группы. Не говорю уж про партийность…

– Однако же со стороны вы всегда воспринимались как человек определенного лагеря…

– Конечно, если вы это видите – значит, это справедливо. И если у меня такая репутация, пусть она очень схематична, – то я ею по-своему дорожу. Просто я не прилагал никогда никаких усилий, чтобы примкнуть к определенному лагерю…

И, кстати, лучшие свои книги я написал как раз в тот период, когда был выброшен из критики – после закрытия «Нового мира». (Понятно ли, что это значит: после снятия Твардовского, когда «Новый мир» перестал быть тем «Новым миром»? – Ст. Р., 2004.) То есть критикой было заниматься как бы можно, но она просто потеряла смысл. Поскольку можно было ругать Евтушенко и Вознесенского, но нельзя было ругать, допустим, Софронова»…

Снова прерву себя самого. Если бы только Софронова и ему подобных! Когда я прочел в пору его появления еще рукописный альманах «Метрополь», меня охватили горечь и стыд, вполне патриотические. Не сплошной, по общий, уравнительный уровень альманаха, задуманного как «альтернатива», поразил ничтожеством духовного и нищетой эстетического результата. Поразил по контрасту, даже сразу по двум. Во-первых, с несомненной смелостью предприятия, не уважать которой нельзя, а во-вторых, и по контрасту, если хотите, вовсе не «альтернативных», просто – мастерских, высокопрофессиональных удач, прозы Горенштейна и Искандера, стихов Рейна, Липкина и Лиснянской с окружающей их расхлябанностью, полуумелостью и полуученостью. Что и было огорчительнее всего, впоследствии узаконившись: отказываясь от критериев российской литературы, всегда твердо знавшей, что хорошо и что дурно, что нравственно и что безнравственно, мы наипервейшим делом разрешаем себе писать плохо.

Вслух я всего этого, однако, не высказал, как и иные, думавшие точно так (вот они, несвобода, дисциплина, цензура партии невступивших). Мы боялись оказаться в ряду с теми, кто, наподобие отвратительного Феликса Кузнецова, кинулся делать на погроме альманаха карьеру; я ограничился тем, что высказал свое мнение кругу друзей, средь которых были, впрочем, «метропольцы» Липкин и Искандер.

Продолжу – и закончу – цитирование старого интервью:

«…Я ушел из критики, зарабатывал посторонними делами, собрался писать в стол книгу о Пушкине. И мне страшно повезло. Меня выглядел один очень хороший человек (не удержусь, чтобы его не назвать: Валентин Иванович Маликов. – Ст. Р., 2004.) в издательстве «Искусство» и предложил мне писать эту книгу легально. С этого начался, быть может, самый лучший мой рабочий период. Я написал книги о Пушкине, о Фонвизине, о Сухово-Кобылине, книгу «Спутники» о поэтах XIX века. И у меня исчез соблазн заниматься критикой – я стал заниматься тем, к чему меня тянуло больше всего. И что в моей жизни пока лучшее из всего, что было».

…Такая вот напоследок умиротворенность. Почти благостность в самом сознании «ничейности». Пиши я беззастенчивую автобиографию, впору бы закончить эту главу и с ней всю первую часть книги красиво.

Вы читаете Книга прощания
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату