прозаиком и, не поверите, симпатичнейшим человеком): «Кого из современных прозаиков любите?» – «Леонида Леонова», – совершенно по-дурацки ответствовал я, находясь в те времена в соответственно дурацком заблуждении, что чем проза малочитабельнее, тем, значит, и лучше.
О существовании Андрея Платонова люди моего уровня начитанности тогда почти и не слыхивали.
Бондарев был, однако, удовлетворен, я – принят, результатом чего неожиданно и необъяснимо стало то, что уже я вроде бы оказал протекцию Окуджаве, подобно мне томившемуся в комсомольском издательстве.
Поскольку, как оказалось, мною эта история уже подзабыта, цитирую более памятливого Лазаря Лазарева, нашего с Окуджавой друга, его книгу «Шестой этаж» (аккурат на шестом этаже здания на Цветном бульваре располагался отдел литературы – звучит, понимаю, до смешного тавтологично – «Литературной газеты»; правда, кабинетик Булата был этажом ниже, что давало ему толику дополнительной независимости: попросту мог, если приспичило, улизнуть):
«Когда вели предварительные переговоры с Рассадиным, в разговоре всплыло, что нам нужен сотрудник, который занимался бы поэзией, отбором и публикацией стихов. Рассадин сказал, что один из его сослуживцев в издательстве, работающий в редакции братских литератур, молодой поэт, кажется ему очень подходящей кандидатурой на это место. Помню первое впечатление: какое-то удивительное изящество в жестах, в манере держаться. Он производил приятное впечатление, этот сдержанный, немногословный – любителей витийствовать, отчаянных спорщиков у нас уже было предостаточно, – с грустными глазами и неожиданно быстрой улыбкой парень. Выяснилось,
Та же картина!
«…Вкус у него был хороший».
Короче, одним и тем же августовским днем 59-го мы на пару перебежали из опостылевшей «Молодой гвардии» в «Литгазету», по тем временам либеральную. Вспоминаю: отметили это событие обедом в арбатской «Праге»; помню даже, что ели, – куриный шашлык. Из забавных подробностей перехода – то, что молодогвардейский директор, человек с лицом палача и подходящей садистской натурой, легко отпустив Окуджаву (тем более: «Ну что ж, Окуджава хочет быть поэтом», – примирительно сказала присутствовавшая при том завкадрами, и, помню, это «хочет» до забавности обидело самолюбивого Булата), взбесился, когда следом и сразу, по нашему уговору, с тем же явился я. Взбесился не потому, разумеется, что дорожил мною, – напротив, при моей скромной должности я уже был на подозрении в «эстетстве» и «ревизионизме» (ругательства той поры), – директора задела одновременность наших действий. Что походило на вызов и заговор. Последовал звонок в «Литературную газету» с угрозой пожаловаться в ЦК: у издательства забирают двух
Возвращаюсь, однако, к началу нашего знакомства. Мне сейчас самому странно вспомнить, что Булат тогда был автором всего двух (!) песен: «Из окон корочкой несет поджаристой…» и «А мы швейцару: “Отворите двери!…”» То есть не совсем так. Потом он мне скажет, что, дескать, вспомнил – еще учась в Тбилиси, сочинил: «Неистов и упрям, гори, огонь, гори…», между прочим, одну из лучших песен, а самой первой была московская: «На Тверском бульваре вы не раз бывали…» Ее он стеснялся, считая слишком сентиментальной.
Как бы то ни было, когда – еще до «Литгазеты» – мы собирались компанией, пел Окуджава лишь вышеупомянутые две песни и еще Бог – или, скорее, черт – знает что. В основном всякую пародийную дурашливость: про двух друзей по кличке Дугу-Дугу и Тирли-Тирли либо псевдо- восточное: «На одном клетка попугай сидит. На другом клетка ему мать плачит. Она ему любит, она ему мать, она ему хочит аб- ни-ма-ать! Таш-туши, таш-туши, мадам попугай! Таш-туши, таш-туши, билет всем давай!»
Что еще? Еще пел как бы блатную песню: «Течет речка да по песочку…», причем заменял «молодую проституточку», подружку «жульмана», «комсомолочкой». Фривольные частушки: «Из-за леса выезжает конная милиция. Скидавайте, девки, юбки, будет репетиция!» Припев: «Возросшие – культурные – колхозные – потребности»… И т. д. Да что говорить, если я – я! – научил его – его! – славной песне про город Николаев и про фарфоровый завод, которую в свою очередь перенял у Владимира Лакшина, тогда аспиранта МГУ.
Может быть (сомнения, полезные для мемуариста), эти всплывающие со дна памяти мелочи – издержки дотошности? Думаю, все-таки нет. Тут – причина, которую вскользь сформулировал Давид Самойлов, рассказывая о застольях своей послевоенной молодости:
Но Окуджавы не хватало и ему самому, Окуджаве. Его самые первые песни, стыдящиеся не только пафоса, но и лирики (не зря, не зря были отправлены в забвенье песенка о Тверском бульваре или та, тбилисская), даже они, имитировавшие непритязательное балагурство, уже не могли ужиться с «таш- туши».
Словно бы и неловко представать фигурой, прикосновенной к истории, но вышло, что именно я оказался первым слушателем многих песен Окуджавы, которые из него
Кстати, только сейчас, сочиняя эту книжку, сообразил: Окуджава был самым первым профессиональным поэтом, вообще – литератором, которого я встретил в своей жизни. Почему нехитрая эта мысль не приходила в голову так долго?
Возможно, и потому, что до песен – до главных песен – я и не воспринимал его как