Есть люди, готовые лететь на Марс, есть великие дипломаты, знаменитые судьи, исцелители, вдохновители масс… но все-таки все они – просто люди. А тебе, наверное, невдомек, что ты, Станислав, бог, что, презрев мольбы и стоны, ежедневно по восемь часов подряд литературно достойных, а недостойных – в ад.

Впрочем, примерно тогда же он посвятит мне «серьезное» стихотворение «Мой мальчик, нанося обиды…» (его-то долгое время бывшее «непечатным» с точки зрения цензуры, легко обнаружить в поздних изданиях), и эти строки считаю одними из самых пронзительно сильных у него.

Как-то – в ту же «долитгазетскую» пору – Окуджава попросил меня сопроводить его в некое литобъединение, где обещал выступить. С песнями?… Нет, о том речи быть не могло, он еще отнюдь не решался представить их посторонним и был надменно отхлестан самодеятельными стихотворцами. К провалу отнесся вполне спокойно, по крайней мере с виду, предложив взять такси и поехать кататься по только что открытому метромосту на Воробьевых горах и дав мне, кипевшему от обиды за друга, урок хладнокровия – и не только его.

Среди прочего была читана поэма о поломавшемся семейном союзе, об ушедшей любви, что заставило меня ежиться. Дело в том, что с нами была Галя, тогда еще жена | Булата – еще, потому что их отношения, как я знал, уже безнадежно разладились. (Гале и вообще не так много останется жить, она рано умрет страшной, а может, наоборот, завидно легкой смертью: то ли тромб закупорит вену, то ли разорвется аорта.) И вот: «Правда, Стасик, очень хорошая поэма?» – спрашивает она, а я с ужасом думаю: как она могла это слушать? Как Булат мог это при ней читать? Да и написать – как мог?…

В самом деле: первый и ни с чем по наглядности не сравнимый урок, сколь жестоко бывает искусство!

Так или иначе, совместный наш переход в «Литгазету» для Окуджавы счастливо совпал с переломом в его судьбе (который и без того совершался), ускорив, что, впрочем, немаловажно, славу его бурно рождавшихся песен; для меня он сам по себе стал переломным. Решающим.Тот же Лазарев, Бенедикт Сарнов, Инна Борисова (тогда казалось, а возможно, и было – самая талантливая из всех нас, ныне ушедшая в тень, где ей, вероятно, уютнее); Коржавин, Балтер, Владимов, Максимов, Винокуров, Слуцкий, Чухонцев… И т.д. и т.п. – не слабая литгазетская компания, которая попросту раз навсегда определила мою судьбу. Моту ли сказать: сделала меня?

О многих из названных еще пойдет в этой книге подробная речь, – но каким сам я тогда казался новым друзьям? Разрешу себе еще цитату из книги «Шестой этаж»:

«Самым молодым сотрудником отдела оказался Станислав Рассадин…В Рассадине поражала ненасытная жадность к литературной работе, писать он готов был днями и ночами. В газете он стремительно набирал опыт, очень быстро стал настоящим профессионалом.

Из нашего обихода ушло слово «самородок», оно утратило свой смысл в 30-е годы: почти вся наша интеллигенция той поры состояла из интеллигентов в первом поколении, но это были в массовом исполнении «выдвиженцы», отнюдь не «самородки». Откуда у мальчика-сироты (отец погиб на фронте, мать умерла, когда он был школьником), выросшего в доме-развалюхе на московской окраине, за Черкизовом, в одном из Зборовских переулков, в доме, где и книг, похоже, не было (а ведь человека подталкивает к его призванию прежде всего домашняя библиотека), такой страстный интерес к литературе? Вырастившая его неродная бабушка, напоминавшая мне добрых и мудрых горьковских старух, по-моему, едва-едва знала грамоту. Рассадин поразительно много успел за школьные и студенческие годы, в газету он пришел человеком глубокой и, я бы даже сказал, рафинированной культуры.

Кажется, Коржавин, который сразу очень расположился к Рассадину, как-то назвал его «Малолеткой». В характере Станислава действительно было что-то неистребимо детское: то, чем он в данный момент был увлечен, становилось обожаемой игрушкой, то, над чем работал, поглощало его полностью, он был по- детски нетерпелив, хотел, чтобы его желания осуществлялись сразу, немедленно, по- детски радовался своим первым публикациям, обижаясь, нередко по сущим пустякам, по-детски надувался. Прозвище это – «Малолетка» – надолго, почти до его седых волос закрепилось в нашей компании за Рассадиным. Но в нем не было ничего для него обидного, не было возрастило высокомерия старших».

Как говорится, имею что возразить. Дело не в комплиментарности, простительной в устах того, кто остался мне другом на всю жизнь, так что и мне не стоит стыдливо опускать взор. Но – «самородок»… А кто (и что) формировал

самого Лазаря Лазарева? Или Окуджаву? Их – война, фронт? Без сомнения, но ежели так, то меня – они, фронтовики, как и друзья последующего поколения. И то, что сам я оказался мальчиком военной поры. Наконец, книги, кем-то когда-то написанные. И эта книга, которую сейчас пишу, есть возвращение долга.

Понимаю, понимаю, как нестерпимо банально звучит. Но у каждого свои долги. И свои кредиторы.

…Одно из взбудораживших мысль впечатлений текущего, 2003-го, года – кладбище в Интерлакене, швейцарском городке в Альпах, аккурат у подножия знаменитой Юнгфрау. Вернее, одна могилка, на камне которой имя: Мануэль Бюрлинг (Manuel Buerling) и, естественно, даты рождения и смерти: 17.12.-18.12.1996. Один-единственный день пробыл на этом свете младенец, а на могиле – игрушечный гномик, слоник, тыквочка для Хеллоуина, мячики, вертушка… Мир детства, который его ожидал. Непрожитая жизнь – как прожитая. Память, побеждающая несуществование.

Похоже на нечаянный урок воспоминателям – и, может быть, предостерегающий.

Константин Георгиевич Паустовский собирался, как он рассказывал, в частности, мне, завершить свой мемуарнороманный цикл книгой, также словно бы автобиографической; словно бы потом)', что в ней была бы описана такая жизнь, которую «старик», как мы любовно-заглазно именовали его в своем кругу (почему-то только его, а не Чуковского, не Маршака, с кем также знакомствовали), хотел прожить, да не прожил. Например, страстно мечтал встретиться с Блоком – не вышло. Но разве его осуществленная мемуарная проза, уклончиво признаваемая «художественной», не есть результат пристрастнейшего отбора событий и впечатлений? (Умолчаний, разумеется, тоже.)

Хорошо. Константин Георшевич – писатель с репутацией «романтика». Насколько совсем иной литератор, взявшийся вспоминать и не обладающий схожей наклонностью, имеет право ручаться за сугубую достоверность вспомянутого? И что такое – вообще – мемуары? Слово, кстати, достаточно противное, как бы выдающее, когда говоришь о себе, повышенное самоуважение «мемуариста», – недаром Евгений Шварц, сочиняя будущую «Телефонную книжку», в разговорах с друзьями называл свою рукопись стыдливо и уничижительно: «ме».

Мемуары – коли уж, скрепя сердце, оставить слово в качестве рабочего термина, – по-моему, сродни исторической прозе. Во всяком случае, в одном смысле – несомненно и во втором – почти.

Первое: дистанция! Содержание того и другого – то, что отошло, отстоялось. Ведь, скажем, роман о войне, написанный в самый ее разгар или хотя бы по неостывшим следам, не станет «историческим» просто по прошествии времени, из-за одной этой причины. И второе, связанное с первым: история в романе – да и в научной работе – есть не первая, а так называемая вторая реальность. Представимая приблизительно и условно, с версиями и домыслами.

Неужели и с мемуарами – так же? Да. Когда говорим: помню, дескать, дословно, лукавим или ошибаемся. (Оговорка: впрочем, в моей книге нередко цитируется запись, сделанная мною непосредственно в процессе давней беседы или хотя бы сразу после нее.) Отбор, происшедший без всякого умысла – случаи с умыслом в расчет не берем, уже свое дело сделал. Возник какой-никакой образ, в той или иной степени, но неизбежно обобщенный.

В данном, в моем случае образ встречавшихся мне людей (Чуковского, Галича, Окуджавы, Самойлова, Слуцкого, Евтушенко, Володина, Козакова…)? Само собой разумеется. Образ времени – если получится?

Вы читаете Книга прощания
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату