колючую траву. От толчка череп взорвался такой болью, что стало уже все едино. Смутно увидел, как на спину взмахнувшей лопатой бабе кто-то прыгнул, блеснула сталь знакомого штыка-кинжала. Пашка заставил себя раскрыть зажмурившиеся было глаза. Баба топталась, как ряженый медведь, старалась стряхнуть обхватившего ее сзади Германа. Картина была диковинная – бабища габаритами со слона, на ней тощий как жердь прапорщик. Штык Герман бросил и двумя руками обнимал толстенную женскую шею.
Старик едва слышно пискнул и побежал на слабых ногах в кусты. Пашка с трудом встал, но догнал мироеда в три шага, от души пнул в спину. Дед с размаху вмазался в ствол вяза, беззвучно рухнул.
Германа видно уже не было, только ноги прапорщика дергались, каблуками землю рыли, силясь сдвинуть непосильный груз, – баба сверху ворочалась рыхлой горой, давила массой.
– От бисов син. Стрекулист[16] драний, – толстые пальцы нащупали горло прапорщика, сдавили.
Пашка подхватил лопату. Отполированный мозолистыми пальцами черенок лег в ладонь неловко, и удар пришелся плашмя. Баба только пригнулась ниже. Пашка огрел ее второй раз, уже со всей дури, аж в руках засаднило. Бабища зарычала. Герман хрипел под ней, царапал ногтями кобуру «нагана». Пашка бросил лопату, поднял карабин. Ударил прикладом в затылок, туда, где из-под платка торчали сальные пряди. Силы в Пашкиных руках, видать, совсем не осталось. Но баба хрюкнула, как-то сразу расплылась еще шире. На необъятной спине появлялись темные точки, Пашка с опозданием расслышал глухие хлопки выстрелов – задавленный прапорщик упер ствол «нагана» в душную плоть и судорожно опустошал барабан.
Герман ерзал, выбираясь из-под трупа. У Пашки сил помочь не оставалось – сидел, обхватив голову руками, – сквозной дыры в черепе не было, но из-под пальцем обильно сочилась кровь.
– Перевязать нужно. Изойдешь, – просипел прапорщик.
– Деда глянь. Уползет, народ приведет, – морщась, пробормотал Пашка.
Герман встал было – его судорожно и коротко вывернуло рвотой. Покачиваясь, загребая сапогами изрытую землю, побрел в кусты.
Вернулся скоро – Пашка еще только натянул трусы и пытался замотать голову нижней рубахой.
– Давай, – прапорщик принялся надпарывать штыком ткань рубахи, драть на полосы. Клинок в пальцах вздрагивал. – Дед тоже готовый. Лежит.
– Со страху, должно быть. Я его чуть задел, – пробормотал Пашка, подставляя голову. – Слышь, ты прости. Проспал я их.
– Угу. Я навстречу-то со скуки пошел. Слышу, орешь. Вот дерьмо…
Голова разламывалась, но на ногах Пашка держаться мог. Даже лопатой поработал. Герман тоже копал, но был прапорщик не совсем в себе. Оно и немудрено.
– Уходить нужно. Хватятся их.
– Куда уходить? Мы же как привязанные.
Пока решали, куда уходить, да в сумерках лошадей и бричку переводили, слегка с души отлегло. Отмахиваясь от комаров, Пашка развел в крошечной ямке огонь, поставил котелок. Жрать абсолютно не хотелось, даже наоборот. Но кровопотеря большая, хотя бы жидкости похлебать обязательно нужно. Герман закончил возиться с лошадьми, сел – руки бессильно свисают с колен, кисти из коротковатых рукавов торчат.
– Паш, чем мы теперь от гайдамаков отличаемся?
– Мы ж не хотели. Они сами…
– Оправдание, да? Это же женщина была.
– Она-то?
Прапорщик застонал:
– Ну да, слониха вонючая. Полоумная. Меня это оправдывает? Я же в нее весь барабан…
– Брось. Она и меня, и тебя чуть на тот свет не отправила. Это я виноват. Стыкнулись, так что ж теперь…
– Вот именно, что теперь? Я же как те стал, что в корчме… Витка вернется, как ей в глаза смотреть?
– Незачем ей говорить. Я не к тому, что врать, а к тому, что гадостные вещи лучше в себе хранить. Ей- то это дерьмо зачем? А от гайдамаков мы, что ни говори, отличаемся. Мы никого гробить и грабить не хотели. Сидели тихо, ни о чем таком не думали, не гадали. Это дед, старый пень, на хронометр польстился. Я-то, дурак, конечно, очень виноват. Только грабить и сильничать мы не собирались. Я бы по доброй воле к этой бабище и на пушечный выстрел не подошел. У тебя-то дурных мыслей насчет нее не мелькнуло?
Герман позеленел:
– Ты, краснопузая морда…
В точку попало. Пашка пошел к бричке, взял бутылку с чистой водой. Из кустов доносились кашляющие звуки. Оно и понятно – покойница и при жизни весьма сильнодействующим средством была.
Герман утирался пучком травы.
– На, рот пополощи, – Пашка откупорил бутылку. – А потом в морду мне дай. Я нарочно брякнул. Пусть полегчает. Это я кругом виноват. Взяли грех на душу, эх…
Герман звучно глотнул:
– Сволочь ты, Павел. Воистину коммунистическая. Но морду я тебе когда-нибудь потом отполирую. Сейчас у тебя и так башка со сквозняком. Но про бабу эту, царство ей небесное, не смей вспоминать. Чай завари, что ли, урод моральный…
Отвар в котелке настоялся, ароматный, горьковатый. Зудели комары, в дреме всхрапывали лошади. Угасающая луна проглядывала сквозь ветви осин.
– Слышишь, Пашка, – прапорщик плотнее завернулся в шинель, – я больше воевать не могу и не хочу. Звереем мы. На равных с теми гайдамаками стали. Человеческого облика окончательно лишились. Выродки.
– Так что ж здесь скажешь? Грязные мы. Ну ничего, следующее поколение придет, оно чище будет. Нас осудят, зато сами… В общем, мы – чернорабочие истории. Кому-то и такое выпадает…
– Нет, так я не могу. Пределы у человека должны быть, – Герман судорожно завозился под шинелью, и ремень с кобурой полетел в кусты. – Хватит! Пусть что угодно со мной делают. Я больше в живое стрелять не буду.
Пашка поцарапал обломанным ногтем кружку, сказал тихо:
– Зря ты, Гера. Я, может, тоже стрелять не хочу. Раньше думал – ладно, пусть вошки, пусть дурь в головах, пусть мародерство, но бывает и слава. Ну вроде – поднялись в штыки, грудь в грудь, по-честному. Хер там. Со славой, видать, такого не бывает. Ошибся я. Бойня. Вон, наша Катерина, иной раз врагов точно курей режет. Адская она баба, хоть и нравится мне сильно. Но и ей война не в радость. Иной раз морду там набить или яйца открутить – это она с удовольствием. Но убивать – морщится. Только должность у нее такая. Ну, мы-то с тобой попроще. Кончалась бы война быстрее, пропади она пропадом. Я домой хочу, маманя там переживает. Да… Но вовсе чепуха получится, если револьверами швыряться. Ты, конечно, человек серьезный, самостоятельный, сам решать можешь. Но, допустим, прибегут завтра наши, а на хвосте у них кто висит… Сейчас, между прочим, все едино – красные или ваши золотопогонные, петлюровцы или еще какие бандиты. Нас сейчас к стенке куда проще поставить, чем всерьез с нами разбираться. Мы с тобой погрустим маленько да и под винтари встанем. А Прот и Витка? Их, думаешь, сахаром накормят? Сам знаешь, что с девчонкой сделают. Охотников много. А она, между прочим, на нас надеется. Особенно на тебя.
– Паш, замолчи, а? – пробормотал Герман.
– Молчу, – податливо согласился Пашка. – Пройдусь, осмотрюсь. Ты допивай, пока чай горячий.
Кобуру нашел с трудом. Ремень змеей запутался в ветках. Обмотав ремень вокруг кобуры, Пашка прошелся вдоль опушки. Насыпь тянулась пустая, темная. Где-то далеко уныло гавкала собака.
Герман сидел, привалившись спиной к колесу брички, обломанный козырек фуражки надвинут на глаза. Пашка неназойливо сунул кобуру под бок товарищу.
– Что ты подсовываешь? – сердито проворчал прапорщик. – Я пока амозонкин «маузер» позаимствовал. Надеюсь, не пришибет за наглость. А этот мерзкий «наган» засунь куда-нибудь. Я его держать не могу – все ладонь к рукоятке липнет.