вкусные. Одна живет.

Вниз сползали, оскальзываясь, пачкая мокрой глиной обувь. Витька злорадно вспомнил, как сидел в этих грязных после степи сапогах в кабинете, где натертые полы из какого-то евро-пластика, а все прочие по нему в модных кроссовках, и Наташа в туфельках.

По улице шли медленно, нащупывая дорогу ногой, от одного фонаря ко второму, что и света почти не давали. Из-за стекол бубнили телевизоры и вечерние голоса. Собаки лениво лаяли, отмечаясь, как бы передавали идущих от своего владения к следующему.

Море сонно ворочалось, шумело ровно, всегдашне, фоном. Брели, подставляя головы под желтые воронки света фонарей, иногда, чавкая обувью, соскальзывали с прихваченной вечерним инеем обочины в рытвины. Витька думал о том, что змея на его теле будто сняла с него кожу, как полиэтиленовую пленку, и он теперь слышит и видит больше, до боли, не успевая думать, просто суя себя в жизнь, как палец к горячему боку чайника и отдергиваясь. И боль эта сладка. А Васька не знает, что остается он не из-за него, а чтоб продолжать чувствовать, а то вдруг нарастет новая кожа и все станет, как раньше. Вдруг…

— Пришли, — сказал Василий у неприметной калитки в низком заборе, — стучать, что ли?

Он ни о чем не спросил, держался, хотя под фонарями Витька видел, как поглядывал мальчик сбоку, ждал рассказов.

— Ты в гости-то зайдешь?

— Не, я и так уж долго. В школу вот завтра, в Верхнее идти. Я теть Ларису позову и пойду.

И замолчал. Витька вздохнул.

— Значит, слушай. Я пока остаюсь, на разведку, понимаешь? Мне надо посмотреть, узнать побольше. Несколько дней. И потом скажу, что будем делать.

— Хорошо.

Василий поднес руку к двери, но стучать не стал.

— А Наташку видел? Как она?

— Н-ну…

— Пьяная, да?

— Вась…

— Теть Лариса! — закричал Василий срывающимся голосом, забарабанил в холодное железо.

Открылась дверь в дом и выпустила на дорожку свет. Женский силуэт прошаркал неизменными галошами по плиткам.

— Яков Иваныч велел, чтоб переночевать у вас.

— Здравствуйте, меня Виктором звать.

Женщина что-то сказала, вздыхая и, все так же оставаясь почти неразличимой в вечерней темноте, впустила Витьку, и погремев засовом, зашаркала следом.

В тесной прихожей, обойдя гостя, снимающего сапоги, раскрыла дверь в маленькую чистую спальню. Голова ее была повязана платком, плечи укутаны шалью поверх старой кофты. И разглядывать хозяйку Витька не захотел так страстно, что видимо, желание это ей передалось. Молча включила свет, показала на кровать и на шкаф. Сказала, махнув рукой:

— Чай там, в кухне, уборная во дворе, за углом.

И ушла в себе в комнату, к телевизору, неплотно прикрыв дверь.

Витька сел на кровать, провалившись в скрипучую сетку. Покачиваясь, подумал с раскаянием, что как-то ушел от мальчика не торжественно, надо было руку пожать, скрепить, так сказать. Скинув на пол куртку, повалился на спину и, умостив на груди камеру, стал просматривать снимки.

Так и задремал, держа в руках, как птицу.

Проснулся глухой ночью, услышав, как ходит по кухне хозяйка, вздыхает и что-то бормочет. Припомнив слова Яши о сладости вдовы, передернулся. И тут же захотел в туалет, как назло. Ждал, лежа тихо, когда она закончит хождения и уйдет к себе, чтоб там, за толстой беленой стеной прекратились шаги, вздохи и скрип кровати, и останется только постукивание часов в его комнате на старом трюмо. Часы белели стеклянным глазом среди маленьких фарфоровых статуэток и вазочек с бумажными цветами. Он усмехнулся, подумав, что у Яши в гостиничной комнате небось, полировка, пластик, фотообои какие-нибудь на стене, ну, что там еще могли впарить сельскому богатею под видом стильной современности заезжие второстепенные дизайнеры.

В носках, нащупывая руками стенки, пошел в коридор, искать ногами галоши у входной двери.

Из темноты сада вернулся временно ослепшим, давно не видел он таких черных ночей. Не было звезд на пасмурном небе, погасли до следующего вечера редкие фонари и только с моря, в просветах между домами на противоположной стороне улицы, едва заметно укололи глаз огни буев на фарватере, да мелькнул луч маяка, медленно пролетевший над темными водами.

Разделся, не включая света, спохватился, что на дверях спальни изнутри обнаружился крючок и надо было накинуть, чтоб до утра его никто сладостью своей не беспокоил. Но не пошел. Утонул в перине, высунул голую ногу из-под пухового одеяла предусмотрительно, — натоплено было в доме от души и положил камеру под вторую подушку.

Закрыл глаза и, так же, как пару часов назад в экранчике фотоаппарата, стал просматривать неснятые кадры дня. Плыли перед глазами, качаясь и поворачиваясь, картины степи и моря, облезлая краска на уличной лавочке, профиль Василия и ухо, просвеченное солнцем, желтый жигуль мордой в воротах, закаменевшие в зиму цветы в палисадниках, узкая тропка каменного лабиринта, стены, проеденные вертикальными щелями, где скалы приваливались друг к другу и — бешено зеленая вода, что внизу, далеко, от начала времен все злилась и злилась. А после совсем другое увиделось: гладкие колени среди сверкания пружин и тяжелых кругляшей, напряженные локти, дымок сигареты на крыльце, скользящий по меху дорогой шубки и стальные нити в Яшиных волосах.

«Снимок Наташи на стене — плохой» — приплыла из душного тепла комнаты мысль, уже сонная, — «лицо высветлено, волосы не видны, платье нерезко не там, где надо. Базарный снимок, прав ведь урод, увидел. Не прост Яков Иваныч…»

И совсем уже во сне, баюкая одной рукой голову змеи под самой шеей, а другой прижимая подушку со спрятанной камерой, подумал хозяйку, платок, наброшенный на голову и плечи поверх кофты, что делали ее силуэт похожим на очертания каменной скифской бабы в степи. О том, что вот в темной кухне, на фоне заходящего солнца в четвертованном рамой окне, посадить ее, пусть — что-нибудь. Вяжет или еще что. И вытянуть из штампа шедевр, играя светом и тенями. Улыбнулся, представив, как гоняет «теть Ларису», усаживая то туда, то сюда, прикрикивая и подшучивая. Да! И лицо, обязательно лицо среди голых веток зимнего сада, а дальний горизонт поделили между собой свинцовое море и серое небо — видные размытыми полосами. И в степи еще снять — древней фигурой среди желтых намокших трав.

Уснул — счастливый.

16. ТУМАН И РЕЧИ

В городе, в серые дни осени или мокрой зимы, когда дождь всхлипывает, еще не решив, расплакаться по-настоящему или просто надуть губу и молчать, кажется — солнца нет и не будет никогда. Откуда взяться ему? То, что оно было когда-то, летом, просто выдумка в утешение. Но приходит вечер, мокрый асфальт стелется под яркий свет фонарей и серый день превращается в разноцветную ночь. И сразу понятно, если б не сырость грустного дождя, не окутывали бы голые ветви каждый фонарь мокрыми паутинками отражений, не проливали бы на черную дорогу автомобили длинные ленты красного и ярко-желтого света. Маленькие утешения для глаз — золото, серебро, цветной неон — по черной влажности просторных холстов. Другая жизнь, состоящая только из света и темноты.

А потом снова, будто льется остывшая вода в праздничную заварку ночи, приходит серый рассвет, разбавляет ночные цвета обещаемой скукой нового дня. Но если его, серый день, перебыть делами, то снова придет цветная ночь, нежно укалывая глаза точками ярких огней, раскидывая полотнища светов. Город… Он будто еще один ночью.

…Здесь ночь другая. Правильный дневной свет, уходя, все уводит с собой все, наказывая — спать! До

Вы читаете Татуиро (Daemones)
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату