сдавило и приходилось смотреть прямо в небо, в рваную дырку, откуда кололо солнце. Витька закрыл глаза, вытянулся, сползая еще ниже, и ноги уже висели над шестеренками воды, болтались в пустом пространстве, только копчиком ощущал колючие камни и плашмя прижимал к камням спину.
Медленно подогнул палец, слушая кожей, как петля, подумав, туда или сюда, надавила весом камеры и нехотя скользнула в сгиб. Сжал кулак. И напрягся, поддергиваясь вверх, пополз на спине, помогая жесткой руке вытянуть себя. Нащупав подошвой выгрызанный край, смог упереться. И другой. Держа руку с камерой вверх на отлете, чтоб не побить о камни, по-лягушачьи раскидывая ноги, подполз к огрызку скалы, снова обхватывая его рукой. И, подтягивая ноги, медленно встал. Кружилась голова. По-прежнему пятясь, отступил на полшага, на ровное место и отцепил от скалы исцарапанную руку в изорванной ларисиной перчатке.
Капюшон отпустили. Он вдохнул, морщась. Повернулся. Посмотрел мутно на стоящего перед ним парня в распахнутой рыбацкой куртке с откинутым капюшоном. На лоб падали черные мокрые пряди, болтался на плече перекособоченный хвост со съехавшей резинкой. Витька сглотнул, прижимая к груди фотоаппарат. Шея болела. Не только горло, надавленное затянутым капюшоном, но и позади, где переходит в спину, жгло позвонки.
— Ты чуть вниз не сверзился нахуй, — сказал Генка, глядя темными глазами в белое Витькино лицо, — из-за сраного фотика. Что, такой важный, да?
— Сп-а-сибо. Вытащил, — Витька осторожно повел шеей и глянул на парня внимательнее. Тот глаз не отводил, ждал ответа. Потому добавил:
— Важен. Да. Спасибо тебе.
Гена отвернулся и посмотрел на дальние лодки. Буркнул:
— Да, пожалуйста.
И пошел к тропинке, что спускалась в бухту «Эдема». Витька ощупал себя непослушными руками, провел по куртке, оттянул воротник. Вроде обошлось и, кроме царапин на левой руке, боли в шее и дрожи в коленях, все на месте.
— Подожди, — хрипло сказал он Генкиной голове, что уже одна виднелась на спуске, — вы к ставнику с-сейчас?
Тот остановился, ответил, не глядя.
— Да. К вечеру снег пойдет, сильный, и мороз может.
— Мне можно?
Голова повернулась. Снова смотрели на Витьку темные глаза на мертвом лице.
— Не хватило?
— Как видишь.
— Ну давай. Ты же у нас… — и замолчал, подбирая слова. Не сказал и просто пошел вниз.
Витька повесил камеру на куртку поверх капюшона, устроил на груди и, придерживая рукой, стал спускаться следом, унимая слабеющую дрожь.
Шел по узкой тропинке, а потом, отставая на пару шагов, по укрытому снегом песку. Смотрел на ровную спину и мерный шаг ни разу не оглянувшегося Генки и думал, интересно, ударил он его, когда Витька висел над водой и щелкал, щелкал. Или — показалось?
39. РЫБА-СЕРЕБРО
Полеты. Вверх ли, в синее, режущее глаз ярким светом или вниз, в заволакивающую чернотой глубину. …Другие полеты — параллельные жизни, когда сверху небо, внизу пропасть, а ты летишь все быстрее, до свиста в ушах: так летит спутник, охраняясь от падения лишь скоростью, а остановится и упал.
Как лететь самому? Постоять, задирая голову, смеясь или нахмуря брови, взмахнуть чем-то, что вместо крыльев, и — полет? Или нужно показать бортпроводнице билет, пристегнуть ремень, сунуть за щеку леденец, а потом облегченно поаплодировать пилоту, который не уронил? Или, держа у сердца гладкую прохладную кожу, исписанную узорами джунглей, позволить унести, туда, куда не ты сам, а тебя…
А еще лететь, грея в руке маленький потертый фотоаппарат, или кисть, смычок, или неудобно пристроив на коленях лаптоп. Держа глазами и сердцем тех, кто ждет и смотрит на тебя — поднимая. Пиная собой, подкидывая, давай, лети!
Витька шел за мрачной спиной Генки, смотрел на монашеский клобук капюшона и думал, что смертный страх, который остался там, на скале или упал вниз без него в бешеную воду, он тоже кидает его вверх. Все остальное неважно сейчас. Неважно, что мокра спина и ветер держится за нее холодной рукой, неважно, кто пойдет в море и как говорить с ними, надо ли узнавать и кивать, отпустив шутку, все неважно. Потому что внутри появилось другое, что над жизнью и смертью.
Он не помнил, как подошел, что говорил и как устроился, почему-то уже в высоких сапогах и оранжевом плаще-венцераде. Что-то делал лицом и головой, кажется кивал. И шутил, да, иногда до него доносился собственный голос.
Летел. И, не зная, где потеряет скорость и упадет в эту жизнь, делал, что мог. Снимал.
Серые фигуры освещала тяжелая бронза солнца, лучи которого, прижатые тучами, ползли, взбираясь на складки одежды, и те становились рельефными, как на скульптурах у стен готического собора. Лица, резкие, с черными складками раздражения, озабоченности и тайных дум о том, что осталось в теплых домах. Снимал. И некогда было прислушаться к их тайным мыслям, а он их слышал. Проносился над, потому что прислушиваться значило остановиться, а они были, хоть и захватывающи, но неважны сейчас, как сюрпризы фокусника, который, конечно, достанет из шляпы кролика и перепилит девушку, но за пыльным занавесом после представления с ней же сядет пить чай. Лететь — важнее. И то, что было на лицах рыбаков поверх тайных мыслей, вкладывалось в скорлупу камеры, трамбовалось, чтобы после раскрыться и пойти в рост, во все стороны, прирастая к глазам и сердцам увидевших. Чтобы те, кто увидит, потом носили в себе всегда, всегда и навсегда эти лица — лики суровых мужчин, освещенные древним светом, руки с поперечинами морщин на пальцах, худые запястья, торчащие из клеенчатых рукавов. …Борта старых лодок, черные от старости. Кривые шесты ставников, срубленные из цельных стволиков молодых тополей и окольцованные водой, ниже которой наросли мелкие, острые даже на взгляд, черные ракушки. Плоское море, чем дальше от глаза, тем более крепкое видом и понятно, что по нему можно пройти, хотя бы и одному, самому беззаветному. А вблизи его плотность нехотя рвалась веслами, сетями, шестами и бьющейся рыбой, светлой и живой.
Снимал Генку, видя на его лице — ударил, да, подошел сзади и не смог удержаться, вокруг никого, дурак приезжий висит над самой водой, а лететь метров двадцать прямо на острые камни. Снимал, видя, что перед этим Генка заходил в пустой Яшин кабинет, включал компьютер и нашел снимки, где Рита лицом на столе, а белые пальцы клешней запутаны в темных волосах. И потому никакого сожаления не было в сердце мальчишки, а лишь черная злость на свою слабость — не смог, в самый последний момент не смог убить и стал вытаскивать дурака…
Глядя через видоискатель на свою смерть, написанную на чужом лице, снимал, летел.
В качающейся байде, всем мешая и улыбаясь механически в ответ на окрики, вытягивался, сгибался, пятился и снимал, снимал ползающие по лицам и фигурам лучи. Не строил кадр, просто хватал глазом, как горстью и загребал в себя. Где-то в затылке маячила картинка того, как растет под черное небо, к звездам, Яша — демон степи над морем, пухнут темным тестом плечи, раскатываясь по холодному воздуху, сверкает, ощерясь, кольцо бездонного рта. И понимал на лету: так же растет сейчас сам, пухнет, вываливаясь из человеческого, занимает собой весь мир.
Не видел, какого цвета сам, не сравнивал с чернотой демона. Но чувствовал то, о чем позже подумает и вздохнет с облегчением, признавая разницу: Яша врастал в землю гигантским червем, а его, витькины, ноги оторваны от шаткой палубы и от свинцовой воды, как тогда, когда висел над бешеной зеленью воды. Только не прижимался спиной, цепляясь лопатками за колючие камни, а двигался. Рос и летел.
Когда солнце исчезло за склоном и, сматывая, утянуло за собой веревки лучей, плюхнулся на скамью