привлекательным. Миняйка же выпучил на отца холодный, как у лягушки, глаз, крякнул досадливо:
— Голозадыми не оставь нас, батюшка!
— Мыслимо ли? — подхватил Иван. — Одни на войне наживаются, а мы сами себя норовим разорить… Чем будем ребят кормить? Не мякиной же! Нет, батя, не дело ты замыслил, пекшись о Павлухе. Знаем, он у тебя дитятко балованный, но и о внучатах бы подумал… Послать бы тебе, батюшка, обоих на войну: и Карпа, и Павла!
— Тебе-то с Миняйкой легко так рассуждать, — возразил Савелий. Знаете — вас не пошлю. А каково молодшим? Ну, помысли, какой из Павлуни ратный? (Про Карпа нарочно не упомянул. Сам Карп лишь хлопнул ресницами и непонятно, огорчился ли он словами отца. А Варя насторожилась — веретено в её пальцах замерло.) Не оперился он ещё для ратного дела. Свинью, когда её колют, и то боится подержать за ноги…
— Не выгораживай Павлуху, — опять вставил Миняйка. — Он и так у тебя занянченный!
Глаза Савелия сверкнули — понял, что старшие сыновья в сговоре. Настаивать на своем не имело смысла, к тому же, старшие по-своему были правы. Но голос слегка возвысил:
— Вот вырастут ваши детки и настанет пора послать их на брань попомните меня! (Постучал пальцем о край стола.) Что ж, за обоих стоять не буду, а Павлуху не отдам.
Веретено из рук Вари выпало и покатилось. Карп сидел белый, как снег. Грохнул кулаком о стол — тарелки и ложки загремели: 'Ы-и-и!'… Вопль отчаяния тут же прервался, словно обрезали горло — Карп умел взять себя в руки. Придерживая живот, Варя склонилась со скамьи, долго шарила под лавкой, ища веретено. Тихо спросила:
— Почто, батюшка, пойдет на брань мой муж, а не Павлуха?
— Карп — он приспособчивый, сохранит себя. А Павлуха жидковат еще…
— Не видишь — на сносях я? Не наказал бы тебя Господь за нас с Карпом…
Колко взглянул свекор на занозистую сноху, но не отмолвил: грех было бы обижать за оговорку.
Старуха, пока обедала первая очередь, тоже пряла. А когда разговор зашел о том, кому идти на брань, прясть перестала: открыла рот, слушая. Веретено в руке замерло. Потом, как только чада слезли с печи и брызнули за стол, она молча залезла на печь.
Савелий окликнул ее:
— Онюшка, ты-то почто не садишься за стол?
— Не в охо-отку чтой-та, — жалобно протянула она.
Глава двенадцатая. Брат сердится на брата
После обеда легли отдохнуть. Савелий полез на теплую печь, ко внучатам. Под его крепкий храп вскоре поуснули все: мужчины — на полу, на соломе, застеленной меховыми овчинами; женщины — на полатях и лавках. Лишь Карп и Варя не сомкнули глаз — он ворочался на своих овчинах, и солома из-под них выбилась, а Варя лежала на полатях недвижно, уставя взгляд на темный от копоти потолок.
Савелий первым же и проснулся. Раздирая рот и крестя его, зевнул широко, с легким завываньем. Тем и разбудил семейство. И сразу — возня, говор, смех. Обувались, одевались. Крепко обернув ноги онучами, Савелий ходил по избе твердой походкой, поторапливая сыновей к делам и поварчивая де, мешкаете, время упускаете! Но был доволен (отстоял-таки любимца!), благодушен. Стали разбирать с деревянных гвоздей запоны — ухватил за руку Карпа:
— Тебе, сынок (в голосе — заботливость) завтря на сбор пешцев отдохнул бы… С Федоткой попои скотину, задай корму да и, коль в охотку, сбегай в лес за тетеревом. Знаю, любишь, едреныть, ходить на тетеревов…
Карп кивнул — был удоволен хотя бы этой малой отцовской поблажкой.
Тут вступил в разговор племянник Савелия — Федот, — обратился к нему за разъяснением: ему-то теперь как быть без своего старшего напарника и наставника Карпа? Федот был сильно озадачен решением Савелия послать на войну Карпа — ведь без напарника он мог остаться не у дел. Но, оказалось, хозяин успел подумать и о нем.
— Тебе, Федотка, удача в руки идет, — сказал Савелий. — Иди-ка, милок, в посоху заместо Павлуни — так и быть, чем чужому-то человеку отдать коней, лучше тебе их отдам!
Федот давно мечтал завести свою лошадь. 'Убьют на войне — что ж, на то воля Божья, — размышлял он. — Зато, коль останусь жив — двумя конями разживусь! А кони-то какие у Савелия — ухоженные!'
— А почто не пойти? — сказал, раздув ноздри. — И пойду!
— Вот и гоже, — удовлетворился и хозяин. — В таком разе, вместях с Карпом попои скотину — и ты волен. Скажешь матке — небось, будет рада! То на дворе одна коза, а то — сразу две лошади!
Вкруг колодца и колоды на дворе обледенело, и Федот, в куцей, выше колен, шубейке, на рукавах замызганной соплями, обколол ломом лед. Под веселый скрип журавля стал черпать бадьей воду. Облака, с утра загромоздив небо, заметно пожижели, раздались, заискрясь на солнце закрайками. Синели их промывины. Хлопнула дверь — вышел на крыльцо Карп в хорошей шубе, подпоясанной синим кушаком. Взгляд — непривычно холодный. На воротах конюшни вынул из скоб запор, позвал: 'Серко! Бурунька!' Лошади, сытые, лоснящиеся, вышли из полумрака конюшни. Обсвистал их, и, ласково похлопывая мерина, Карп за холку повел его к колоде. Кобыла следовала сама. Лошади пили колодезную воду неотрывно, а Карп смотрел на них потеплевшим взглядом, задумавшись.
— Вместях пойдем на брань, — сказал Федот, вылив в колоду очередную бадью и с трудом отлепив от железной дужки примерзшие пальцы.
Карп так задумался, что смысл сказанного до него дошел лишь минуту спустя.
— А? Да…
— Вдвоем-то все будет веселее…
Вышел из кузни Савелий, обсмотрел лошадей. Жалко ему было отдавать их. Одно утешало: не совсем чужому, а родственнику, хоть и дальнему. Крепко сморкнулся в снег и, как таракан в щель, упятился в низкую дверь. А Карп, поглаживая и похлопывая лошадей, отвел их на конюшню. Затем выпустил из хлева коров и жавшихся друг к дружке овец и с вилами направился к копнам овсяной соломы и сена у дальней ограды двора. Федот тоже взялся за вилы вдвоем управились быстро.
— Ну, а теперь беги домой, — велел Карп.
В лаптях бегать легко — и Федот без передыху засучил ими по улочкам града, задержав бег лишь в Глебовских воротах под суровым взглядом стражей. Но уже на мосту через ров снова зарысил. Жил он в Верхнем посаде, где обитал люд в основном ремесленный. Редко тут встретишь дом двухъярусный, с высоким дубовым тыном вкруг двора. Чаще — низкие избы, в большинстве с соломенными крышами. Подворья, как обычно, огорожены частоколом либо плетнями, как у Федота. Вот и его изба — о двух волоковых окошках, с земляной завалинкой, с плетневыми сенями. В сенях на него пахнуло запахом березовых веников. Сильной рукой дернул примерзшую обитую овчиной дверь — и теперь пахнуло на него кислятиной избяного тепла. Мать, в меховой безрукавке, в темном платье, сидела за ткацким станом, занимавшим чуть ли не пол-избы. На конике лежал туго скатанный темно-зеленый холст: весной, после вымочки в Трубеже и высушки на солнце, он станет таким белым, что на торжище его с удовольствием купят свои, рязанские, либо заезжие купцы.
Федот снял шапку, помолился на икону и сел на лавку, не раздеваясь, как чужой. После бега часто дышал. Мать, повернув к сыну лицо — надо лбом торчал хохолок плата — открыла от удивления рот да так и не сомкнула уста, чтобы лучше расслышать — была туговата на ухо.
— Матка, — сказал Федот, — ты не дивись и не пугайся, — мы с тобой скоро разживемся!
В другой половине избы, свободной от стана, стояла коза с тяжело оттянутым выменем, спокойно выбирая из кошелки пахучее сено. Козлята бегали по лавке, один из них запрыгнул на полати, с полатей сиганул опять на лавку.
— Как, сынок, разживемся-то?
Федот объяснил, как он разживется. Но мать, вместо того, чтобы обрадоваться, огорчилась.