доучится, не так много ему осталось, а потом уедет года на три куда-нибудь на Крайний Север, где будет, рук не покладая, сил не жалея, преподавать математику, а когда срок выйдет, он победно вернется к Любочке – с мешком северных денег. И верная, исскучавшаяся Любочка встретит его на пороге этого ветхого дома, а потом они купят кооперативную квартиру в городе, сразу двухкомнатную… Дальнейшая жизнь была замутнена и Гербером окончательно не продумана, потому виделась нечетким ярким пятном, праздничным мерцанием, как при первомайском салюте.
Любочка, ничего не знавшая о планах мужа, очень скучала по дому – по его налаженному быту и уюту, по маме, у которой на все и всегда находился готовый ответ, по щедрому и добродушному Петру Василичу.
Галина Алексеевна тоже скучала по Любочке. Но это была не пассивная утомительная тоска, а бурная деятельность во имя будущего внука, потому вечерами, придя с работы, Галина Алексеевна, толком не поужинав, садилась вязать пинетки и подрубать пеленки, собственное хозяйство совершенно запустив. Впрочем, Петр Василич не замечал этого. Спустя несколько дней после Любочкиного отъезда он купил по случаю старенький «Москвич», еще довоенный, 39-го года выпуска, и все свободное время посвящал теперь ремонту. Спроси Петра Василича, он бы и не ответил, скучает по приемной дочери или нет, так затянул его этот кропотливый и трудоемкий процесс. Зато каждый прохожий видел, что дом принадлежит теперь автомобилисту – небезызвестный сенной сарай на заднем дворе был переоборудован в гараж, к гаражу расчищен подъезд, и в заборе поставлены новенькие ворота.
А Любочка, управившись со слезами и с контейнером, стала стремительно обживать новое пространство. Это было чудо практичности и женской прозорливости – она устроилась на почту в отдел писем, чтобы было откуда уйти в декретный отпуск, прикрепилась к женской консультации, легко завела дружбу с новыми соседями и сослуживицами. Новая роль вполне удавалась Любочке – играла она милую и добросердечную молодую жену, и потому аборигены ее с радостью приняли, даже соседская бабка, первое знакомство с которой не заладилось.
Любочкина жизнь более всего напоминала банку консервированного компота, припрятанную к празднику. В этом неподвижном мире ничего не происходило, некому было взболтать банку, некому утолить жажду, некому есть сладкие ягоды. А праздник? Праздник – это еще когда… Весной в семье родился мальчик. Имя выбирали долго. Любочке хотелось чего-нибудь экзотического, ее артистическая натура жаждала «Альбертов» или «Роланов». Но тут Гербер, всегда такой уступчивый, проявил неожиданную жесткость. Он-то не понаслышке знал, как относятся школьники к мальчикам со странными именами, и после долгих препирательств сына нарекли Ильей – в честь Ильи Ковригина из фильма «Девчата».
Три с половиной года время было поймано в круг, а в центре царила великолепная Любочка – счастливая жена и мать, хозяюшка, раскрасавица, – и нравилось ей это маленькое уютное царство, и уже не представляла она для себя иной жизни. Приезжала взглянуть на малыша и невестку новосибирская бабушка. Она оказалась совершенно не такой, какой ее представляла Любочка. Не было ни строгого английского костюма, ни роговых «профессорских» очков, а было вместо них хрупкое, улыбчивое, гиперактивное существо по имени Валентина Сергеевна. Она привезла два чемодана подарков и пятьсот рублей на хозяйство.
Но отношения не заладились. Недоразумение вышло из-за Гербера, еще перед свадьбой совравшего про четырехкомнатную квартиру. Когда Любочка увидела деньги и подарки, перед ней опять замаячил призрак большого города, и она только ждала удобного момента, чтобы поговорить со свекровью.
Случай, наконец, представился – Гербер уехал по делам. Слово за слово, с величайшей осторожностью Любочка завела желанный разговор.
– Родненькая, я все понимаю, тяжело тебе, и воду из колодца несешь, и готовишь на печи, – смутилась Валентина Сергеевна. – И будь моя воля, я бы вас завтра же отсюда увезла…
– Да мы бы вас ни капельки не стеснили, честное слово! – заверила Любочка. – Вы сами видите, я и постирать, и прибрать, и приготовить – все умею. Я ведь не для себя. Мне бы только Илюшеньку поднять.
– Да я бы и рада, Любонька! Только сейчас это никак невозможно. Тесно у нас. Я в прошлом году маму к себе забрала. Она у меня больна очень. Астма у нее, склероз. Ей семьдесят семь лет.
Любочка прикинула в уме: четыре комнаты. Одна, предположим, под больную бабушку. Другая – родителям. Но ведь есть еще целых две – им с Гербером и детская для Илюши! Ну ладно. Допустим, родителям две. Они ученые, им кабинет нужен. Но ведь и тогда остается комната, пусть самая крошечная… Любочка смотрела на свекровь с неприязнью. Повернуться ей негде! Ишь, пятьсот рублей привезла, облагодетельствовала!
Валентина Сергеевна, признаться, растерялась. Она не знала, что Любочка вместо маленьких двух комнат держит в уме четыре большие, а потому удивлялась настойчивости невестки. Вернулся Гербер, а в доме – холодная война. И, главное, никто ничего объяснять не хочет.
Валентина Сергеевна с горем пополам прожила у молодых еще пару дней, несколько раз попыталась с Любочкой помириться и засобиралась домой.
А летом Любочка с мужем и малышом отправились в Выезжий Лог. Эту поездку можно смело назвать победной – повзрослевшая, еще более похорошевшая Любочка в сопровождении симпатичного представительного мужа и хорошенького, очень живого и веселого херувимчика Илюши произвела среди соседей фурор. Все лето Галина Алексеевна бдительно наблюдала за Гербером, но так и не пришла к однозначному выводу, повезло ли ее Любочке или все-таки не очень.
Глава 12
На этом можно было бы заканчивать историю – жили, дескать, долго и счастливо. Только не давалось в руки Любочке простое человеческое счастье. Потому, быть может, не давалось, что для счастья нужна хоть капля самостоятельности. А Любочка, оказываясь перед выбором, пусть самым пустяшным, всегда чувствовала странное беспокойство. Имелись, разумеется, и амбиции, и запросы кой-какие, но даже они были внушены извне. Все, чего хотела Любочка от жизни, касалось цветной обертки, а что за конфетка в той обертке, ириска или помадка сливочная, было ей неинтересно.
Когда Илюшеньке исполнилось три года, Галина Алексеевна наконец-то отправилась к дочери в Шаманку. Герой Берлина к тому времени получил диплом и отбыл в Мамско-Чуйский район за длинным северным рублем, и было Любочке с самого его отъезда не по себе; становилась она с каждым днем все более раздражительной – спала дурно, ворочалась, мерзла, искала озябшей рукою уехавшего мужа. Она отдала Илюшу в детский сад и вернулась на почту, но ее раздражали и работа, и прежние подружки, вечно говорившие об одном и том же. Тошно было Любочке. Поэтому приезду матери обрадовалась она несказанно – с понедельника мыла и мела, словно хотела смыть с этих унылых стен беспричинное свое томление.
А все же, как ни старалась, с порога услышала знакомое:
– Ох и дура ты у меня, ох и дура!
Так сказала Галина Алексеевна, едва огляделась. И вложила в эту фразу все раздражение, накопившееся за долгую, изнурительную дорогу.
– А ты губки-то не выпячивай! Дура и есть. Мужика, вишь ты, захотелось. Ну и много ты получила-то? Сарайку темную да сортир на дворе.
Любочка молчала. Ох, как обидно ей сейчас было! А самое скверное – мать права оказалась. Ничего-то с этого замужества Любочка не выгадала, забот только нажила.
– Что молчишь-то? Сказать нечего? Приготовила бы матери помыться с дороги! Где вы моетесь-то? Баня хоть есть у вас?
– Мы по субботам в общественную ходим, – буркнула Любочка. – Хочешь, ведро нагрею.
Ужинали поздно. Ужинала, собственно, только Галина Алексеевна. Любочка лениво ковыряла вилкой вареную картофелину и вздыхала тяжело, по-бабьи. Илюшенька давно уснул, а мать и дочь все сидели за кухонным столом и разговаривали. За окном стояла черная ночь, под окном, на другой стороне улицы, раскачивался тусклый фонарь, похожий на чашку с блюдцем, перевернутую вверх дном, где-то лениво перебрехивались собаки. «Господи, как я живу!» – думала Любочка. Речи Галины Алексеевны произвели эффект лампочки Зощенко – у Любочки вдруг открылись глаза, и перед глазами замаячили ветхие стены, убогая обстановка. Вот и стекло пошло трещиной, и радио заперхало простуженно, и, заглушая радио, заскрипели рассохшиеся половицы, и Гербер уехал неизвестно куда…