новый, краткосрочный, но всё в том же ордыбьевском «Стройкредите», но не успел вернуть вовремя. Силкин запугивал его жуткими пытками: грозил отрезать уши, нос и губы, отрубить руки и ноги; мол, так поступали в революцию с офицерьём в Крыму. А то и утопить живьём в Оке с камнем на шее, как топили на Балтике. Но лучше, пугал раздосадованный до бешенства Семён Иванович, бросить, изуродованного, на свалку, чтобы свора бродячих псов сожрала заживо.
В общем, три дня продержали бедолагу в тёмном подвале, но майор не дрогнул и ни слова не вымолвил обо мне. Твердил, что купил икону неведомый ему старик, по внешности — священник.
Ох, как гневился, как изощрялся в ругательствах всесильный господин Силкин, возжелавший приобщиться к князьям Голицыным. Слава Богу, именно в эти дни и успокоился: кто-то из его пройдошистых корешей в Санкт-Петербурге, похоже, двоюродный братец Вовка Наумов, отыскал подпольную группу архивариусов, которые за приличное вознаграждение (в долларах, конечно) произвели его в графы Чесенковы-Силкины. Они составили ему «геральдику» и «древо жизни», идущее, кстати, как и у самих Голицыных, из великокняжеского литовского рода Гедеминовичей… Под это дело, подкреплённое вполне доказуемой, хотя и фальшивой, справкой о том, что новоявленный граф Чесенков-Силкин является законным наследником голицынского приокского имения, ловкий и удачливый Семён Иванович добился аренды ста гектаров земли вокруг Гольцов сроком на 49 лет — «для организации охотничьего хозяйства». Понятно, основная цель была другой — утвердить в Гольцах штаб-квартиру нового многопрофильного концерна «ОРД», во главе которого стоял Ордыбъев.
— Вот такие дела, — заключил Базлыков. — Поезжайте, взгляните, какой они там возвели замок. За крепостными стенами — пушкой не прошибёшь! Между прочим, теперь у Силкина другая кликуха: Графин! Так зовут его ордыбьевские пресвитерианцы, то есть охранники.
— Почему? — удивился я.
— Ну как же! Новоиспечённый граф ежедневно меньше графина не принимает. А они, пресвитерианцы, — повторил он понравившееся ему слово, — все без исключения мусульмане — ни капли в рот! Как и сам Ордыбьев. Вот и возникла презрительная кликуха: мол,
— Значит, и Пупырь, и графин? То есть:
Мы посмеялись.
— Да, так… А, вообще-то, сделавшись фальшивым сиятельством, — продолжал Базлыков, и такая тоскливая наволочь затянула его остановившийся взгляд, — Силкин сильно переменился. Это уже не разухабистый деляга, а возомнивший, чёрт знает что, мафиози. Дела все забросил и только изображает из себя вельможу. Э-эхма, как меняют людей дармовые миллионы.
— Но вы-то, Николай Рустемович, — выпытывал я, — как вы-то оказались с ними? Неужели не удалось выпутаться из всех грязных историй?
— Как видите, — с горечью вздохнул он, показывая на свою чёрную униформу. — Пока я остаюсь в полной от них зависимости, хотя кредит и выплатил. Важно, что моё судебное дело приостановлено. Как говорится, и на том спасибо.
— Разве дело не прекращено? Ведь это — сплошной бред!
— Нет, не прекращено. Прекратят лишь по сроку давности. По прошествии не менее чем пяти лет. А пока я, — хотите верьте, хотите нет, — их подневольный раб.
— Но ведь это какое-то безумие! — неверяще воскликнул я.
— Ах, не хотелось бы об этом говорить, но такова действительность. Я только вам могу об этом поведать, потому что всё это и вас касается. Потому что доверяю вам. Даже жене стараюсь не говорить. — Он тяжко, вымученно застонал. — С ней совсем плохо. Особенно, когда узнала, что я служу у Силкина. Я ей внушаю: мол, у Ордыбьева. А она своё: ты не смеешь служить у этого мерзавца! Господи, как она его ненавидит. Мне кажется, она умом сдвинулась. Ничего не могу понять, ничего…
Сухие глаза его заблестели влагой, и слёзы скатились по щекам. Базлыков плакал, и не стеснялся этого.
— Господи, — повторял он, — моя восторженная, романтичная жёнушка… если бы вы знали, что с ней сейчас творится! Я очень боюсь, знаете… боюсь, что она руки на себя наложит.
Он плакал по-мужски скупо. Пожалуй, скупо по-военному, как офицер, повидавший войну, смерти, трусость, предательство… Горе его было неподдельным, затрагивающим все человеческие сущности — честь, достоинство, любовь. Но и остановил он себя, прервал свои слёзы, как будто приказал: сразу и резко. Стеснительно повинился:
— Простите мою слабость. Простите, ради Бога.
Мы помолчали. Наконец он вымолвил:
— Пришлось упасть в ноги Ордыбьеву. В фигуральном, конечно, смысле. Дорого, ох, как дорого всё это стоит!.. — Продолжал жёстко, подавлено: — А знаете, почему Ордыбьев ко мне снизошёл? Не потому, что не сомневается в моей порядочности. А совсем по иной причине. Тут вдруг отыскался неведомый мне родственник и надоумил… Я ведь наполовину татарин, по отцу. Правда, никогда об этом не думал, да и по паспорту — русский. Я и слов татарских не знаю. А теперь это оказалось важным.
— Что — «важным»?
— Быть наполовину татарином.
— Для кого — «важным»?
— Для того же Ордыбьева.
— Это вас и спасло?
— Пожалуй, только это. Хотя точно не знаю. Нет, не знаю.
Он опять тяжко вздохнул, беспокойно выглянул в окошко. Тревожно заметил:
— Вам лучше уехать. Скоро появятся шиномонтажники, а нам вместе не следует светиться. До лучших времён. Прощайте!
— Спасибо, Николай Рустемович, что оберегали меня, — поблагодарил я.
— Ах, о чём вы? Это — мой долг. Я же не сволочь, не подонок, не Семён Силкин, — устало произнёс он. — Знаете, чем он сейчас занят? Только одним: шьёт графский гардероб. Отыскал старика-портного, и тот по старинным выкройкам, доставшимся от деда, а, может быть, от прадеда кроит ему всякие фраки, смокинги, охотничьи костюмы и, чёрт знает, что ещё. Если вы всё же загляните в Новые Гольцы и повстречаете его там, то непременно удивитесь.
— Бред какой-то, — вымолвил я.
— Да, с ума посходили… от бешенных-то милионнов, — устало вздохнул он и вновь беспокойно выглянул в окошко. — Вам всё-таки лучше уехать, и давайте никак не показывать, что мы знаем друг друга. Вы даже не представляете, на что эти люди способны.
Глава седьмая
Паломничество в старую Рязань
Моё паломничество в Старую Рязань — в далёкое, трагическое прошлое — после непредвиденной встречи с майором Базлыковым оказалось надломленным, просто никчемным. Трагедия существовала вокруг, в сегодняшней России, и осмысливать следовало бы её; разбираться в том, отчего нынешние поколения так фаталистически покорны преступному беззаконию, пустившему метастазы повсюду.
Однако по привычке я упрямо выполнял составленную самим же собой программу, хотя у меня ничего не получалось, особенно в преодолении барьера времени. Ведь чтобы ощутить далёких предков, хоть чуть- чуть воплотиться, скажем, в княжеского дружинника в попытке передать отчаяние и тревогу того лютого декабря 6745 года,[4] надо было заглянуть в глубину веков, на упомянутые 760 лет. Да, для того, чтобы почувствовать далёкое прошлое, необходимо такое сгущение душевных сил, такое, ничем необоримое, желание — прорваться, проникнуть; и такой зажигательный восторг, которые и века сдвигают. Я же пребывал в расслабленной задумчивости.
Механически исходил княжеское плато Старой Рязани; полюбовался, как заведено, неоглядными