К единению и самодержавию, к новому величию славянской Державы, которое, как мне мнится, столь же катастрофически завершается на наших глазах, мы пришли через немыслимые унижения и невосполнимые потери, и наше государственное «воскресение из мертвых» оказалось настолько затяжным, что мы превратились в совершенно других русичей. При деспотичном самодержавии с привитой азиатской покорностью потускнели те светлые качества в национальном характере Древней Руси, как честь и достоинство, правда и справедливость, милосердие и покаяние; и то чистое, искреннее, незамутненное Православие — святая вера во Христа!

Вместо же них, или в дополнение к ним, у многих русичей появилась рабская угодливость, двуликость, тревожный испуг, также другие пороки, свойственные Азии, по крайней мере, не возбраняемые там — ложь во спасение и удачливая вороватость; а кроме того, упомянутые донос и предательство. И всё это ради того, чтобы добиваться желаемых целей любыми средствами.

Наверное, думалось мне, следует нам понимать и со всей ясностью видеть, в чём были и есть наши слабости, но, прежде всего, — в чём всё-таки наша сила и наше спасение. Особенно ныне, когда вновь идут упорные поиски русской национальной идеи во имя возрождения Державы. По-моему, русская идея очень проста: нужно осознать и доказать себя русскими!

IV

Очерк с лёгкостью складывался, и это меня радовало. Оставалось изложить его на бумаге, раза два поправить, выглаживая стиль, и отправить неугомонному поэту, главному редактору ежемесячника «Звонница» Вячеславу Фомичу Счастливову.

Я думал о нём с улыбкой, восхищаясь его восторженностью, но прежде всего той безрассудной храбростью, с какой он бросался в неведомое ему дело. А дело-то воистину нешуточное, да и, ох, какое громоздкое — распахнуть перед соотечественниками все одиннадцать веков российской государственности.

Сам он, чтобы как-то соблюсти баланс между очень и очень непростым, порой мистическим тысячелетием и одним лишь двадцатым веком, правда, веком нескончаемых революций и войн в России, придавленного, к тому же, пятй интернационального большевизма и наковальней пролетарской диктатуры, — так вот, сам Вячеслав Счастливов занялся расшифровкой исключительно сложного, ещё никем объективно, глубинно не осмысленного, не осознанного, не оценённого двадцатого столетия, причём в его переломной для страны революционной фазе во время Первой мировой, а затем Гражданской войн. Эпоха, конечно, едва подъёмная, но ведь неугомонный поэт Счастливов не знает преград «ни на море, ни на суше…», а тем более в невесомой пыли истории.

Я разговаривал с ним мысленно, или, как теперь выражаются, в виртуальной реальности. Да, да, мы говорили, спорили, не соглашались, и всё вроде бы зримо, вживе… Впрочем, ведь каждый хорошо знает, какие страсти вспыхивают в нашем притаённом сознании, какие картины рисует наше воображение, какие сцены разыгрываются на подмостках нашего внутреннего театра; и, более того, какая порой бушует ненависть, но и какая безумная возникает любовь…

Да, так, видно, устроен наш внутренний мир, который оживает, когда мы одиноки или предоставлены самим себе, а таковыми бываем достаточно часто, и, я убеждён, большую часть жизни!

А обсуждали мы со Счастливовым… да, да, виртуально! — деяния первого рязанского коммунара Семёна Силкина, деда нынешнего Семёна Ивановича. Вячеславу удалось проникнуть в губернский архив ВЧК-ОГПУ, чтобы попытаться разгадать мученическую гибель знаменитого коммунара осенью 1919 года…

Наивный и оптимистичный Слава Счастливов надеялся открыть идейного борца за счастье народное, видел в нём нечто среднее между гуляй-польскм батькой Махно и грозным матросом Железняком, но, нет, не обнаружил пламенного ревюционера и понял, почему председателя гольцовской коммуны «Красные зори» никогда, ни в какие периоды Советской власти не возвеличивали, не возносили, как знамя. Не потому, что был он посланцем Григория Зиновьева и служкой некоего Швидкина, всевластного губернского комиссара, расстрелянного по делу троцкистско-зиновьевского блока, — конечно, это многое объясняло, но не всё. Просто сам по себе Сёмен Силкин предстал личностью очень даже не привлекательной.

Однако, как честный литератор, Вячеслав Счастливов всё же сделал набросок «Первого коммунара». Меня, конечно, заставил очерк прочесть и настойчиво вопрошал, следует ли публиковать? Он опасался негативной, а, следовательно, и мстительной реакции нынешнего Семёна Ивановича Силкина, о котором был наслышан чуть ли не как о главном мафиози в Городце Мещерском. Я предложил Счастливову компромиссный вариант: не спешить с публикацией, по крайней мере, в «Звоннице», ну, а если уж невтерпёж, то лучше, а главное, безопаснее, напечатать очерк в каком-нибудь из центральных изданий, причём под псевдонимом, чтобы доморощенный брут не сподвигнулся на вендетту.

Так незаметно, само собой мысли переключились на здравствующего Семёна Силкина, тем более как раз в тот момент я подъезжал к повороту на Гольцы. Кстати, в какую-то из встреч я поведал Счастливову о своём случайном знакомстве с этим господином, правда, опустив историю с иконой, и сделал это сознательно. Честно признаюсь, не люблю касаться вопросов веры, точнее, своего личного отношения к религии, к духовенству. Как не допускаем мы никого в тайники души, так и в этой высшей сущности бытия, по моему убеждению, ни в коем случае не следует выставляться на сиюминутные потребы. А кроме того, исповедальные откровения достойны лишь тех, кому доверяешь и кто умеет молчать. Меж тем литературные коллеги, особенно поэты, люди неуравновешенные, исключительно болтливые, в мгновения ока способные забыть только что принесённые клятвы и присочинить такое, что потом хоть стой, хоть падай, хоть со стыда помирай. Ко всему прочему, несмотря на горделивые декларации о том, что они-то и есть истинно верующие: мол, причащаются, постятся и тому подобное, — бесы всё равно совращают их чуть ли не каждодневно, а потому им постоянно приходится с ними бороться: каяться, отмаливать грехи, даже накладывать на себя епитимию, то есть церковную кару. Но я в их бесов не верю. Прежде всего потому, что — ох, как удобно! — каждодневно оправдываться тем, что «бес попутал», — ох, как легко — не чувствовать за собой никакого греха, никакой вины…

Вообще-то, замечу, сочинительство, как и искусство в целом, — дело не христианское, а больше языческое, к тому же, тщеславное — в намерениях и общественном присутствии, а в поведении — исключительно шаткое. Вот потому-то духовные свои прозрения, а, тем более, переживания, лучше хранить в тайниках собственной души, твёрдо веруя, что Господу всё ведомо, а приоткрываться следует лишь лицу духовному, на сие Господом уполномоченному…

Это, промелькнувшее в голове откровение лишь утвердило меня в решении обязательно завернуть в Гольцы, всё увидеть, о чём поведал мне Базлыков, а если судьбе угодно столкнуть меня вновь с Силкиным или Ордыбьевым, то пугаться нечего. Даже занятно наконец-то с ними объясниться!

Глава восьмая

Утиная охота

I

Подъездная аллея в бывшее голицынское имение со стороны Рязани, обсаженная ещё когда-то в начале девятнадцатого века Джоном Возгрином сибирскими лиственницами, а на поворотах — дубами, как символами-стражами России, пребывала в нынешнюю эпоху развала и запустения, с треснувшим асфальтом, с огромными вымоинами и длинными объездами по полевой стерне. За третьим поворотом километрах в двух от Рязанско-Муромского тракта полузасохшую величественную аллею перегораживал бело-зелёный шлагбаум с чёрным кругом, по которому серебром начертали «Охотничье хозяйство», а внутри ярким суриком предупреждение: «Въезд строго воспрещён».

За шлагбаумом начиналась безукоризненно выглаженная чёрная лента шоссе и опять полевой объезд, несмотря на преграду и запрет. Вообще-то, в России подобное никого не останавливает и не пугает. Понятие воли, как необузданной свободы, гнездится в душе каждого русского, взраставшего на немеряной вольнице земной тверди. Поэтому никакого значения строгому предписанию и я не предал.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату