Тот повторил, а потом, склонив косматую глыбу головы и вдавливая радиотелефон в волосатое ухо, угрюмо, слушал.
— Граф’ын гаварыт: ты нэмэц? — уточнил он.
— Нет, я русский барон.
Он повторил, и опять непонятливо слушал.
В конце концов отключил телефон и опустил волосатую руку — даже пальцы у него были покрыты смоляной шерстью. «Н-да, с такими не шутят», — запоздало сообразил я.
— Паэзжай на рэка. Там тэба встрэтат, — приказал, указывая рукой на луговую дорогу, и осклабился в улыбке, в которой мне почудилось хищное предвкушение, тем более, он по-волчьи поклацал зубами и кончиком мясистого языка облизал верхнюю губу.
В приокских лугах таилась пустынная тишина. Я медленно ехал по гладкой, как асфальт, и прямой, как стрела, луговой дороге вдоль Оки между двумя взгорьями — Княжеским и Троицким. Справа тянулась обрывистая гряда, в небесном урезе которой торчали коньки крыш села Гольцы. Слева миновал небольшую старицу, обрамлённую свадебным хороводом берёз в лимонно-золотистых монистах. Впереди, чуть в низине, маячила малахитовая в коричневатых разводах роща.
Пока нигде ничьего присутствия не угадывалось. Меня смущало то, что при съезде с бывшего барского двора, где до сих пор сохранились каменные конюшни и амбары с железными воротами и кованными перекладинами для запоров, а также неказистый двухэтажный дом барской, а затем совхозной конторы, дорогу метил чёрный щит с серебряными письменами, предупреждающий: «Гольцовское охотхозяйство. Без пропуска въезд воспрещён». Выходило, что уже дважды я игнорировал строгие предупреждения, а потому физически ощущалось, что рулю в западню. Но отступать было поздно, хотя себя малодушно вопрошал: «А не развернуться ли и, не оглядываясь, рвануть обратно — на трассу, да побыстрее в Тульму, в свой бревенчатый скит?..»
За рощей открылась большая старица, настоящее озеро, в ольховом окружении. На дальнем конце величественно возвышался, не менее, чем столетний дуб, ещё не сбросивший свою скрученную, коричневатую листву. Под ним на столбах возвели резной навес, имитирующий черепичную крышу, под которым был вкопан длинный стол с лавками, а по бокам на толстых пеньках лежали устрашающие головы драконов с разверзнутыми пастями, с острыми, торчащими, как стрелы, языками. Я остановился, заглядевшись, но, нет, не на драконьи пасти, а на многочисленное семейство уток — красавцев-селезней и скромненьких самок. Чем-то озабоченные, они беспокойно покрякивали и торопливо, зыбкими угольниками, резали нефритовую воду, устремляясь к середине старицы. Казалось, что по зеленоватому глянцу плывёт всамделишная эскадра.
И вот в этот миг за ольховым молодняком взревел-зарычал мощный двигатель и оттуда, будто танк, выкатил, набирая скорость, мощный вездеход — «гранд-чероки». В нём, держась за поручни, стояли два обалдуя, длинный и квадратный, выряженные в тёмно-зелёные камзолы, точнее, в стёганные татарские архалуки, в чёрных косоворотках, с ружьями за спиной, в бейсболках, на высоком фронтоне которых серебрились всё те же навязчивые буквы — ОРД. Они едва сдерживали на поводках лающих по- сумасшедшему догов[5] — двух громадных псов чёрного и тигрово- палевого окраса, похожих на «собаку Баскервиллей». Насмерть перепуганные утки, панически крякая, взлетали с нефритовой глади старицы и уносились к Оке, но злобные доги ни разу и морды не повели в их сторону.
«Гранд-чероки» перегородил дорогу у самого бампера моей «четвёрки». Я узнал всех троих: за рулём сидел Силкин, в кузовке с собаками находились охранники, а ныне, выходит, егеря. «Квадратный» — с кабаньей, безшеей головой — в дикой радости захохотал и, указуя пальцем на меня, вскрикивал: «Родька, гля! Гля! Это же та падла, которого мы рыскали!..» Длинный Родька, чьё бледное, уродливое лицо — с утюжной челюстью, с подлобными впадинами, откуда шныряли жалящие глазки, — изобразило довольную ухмылку, перегнувшись скобой к водительскому окну, что-то тихо и убедительно наговорил своему суверену. Силкин багровел, наливался злобой. Слава Богу, я успел закрыть водительское окно, потому что в следующее мгновенье одним прыжком «баскервилли» оказались возле него, и я во всех подробностях мог разглядывать их огромные пасти и налитые кровью глаза. Псы безумно лаяли, готовые разорвать меня в клочья, но от невозможности совершить сие действо подвывали по-щенячьи и беспомощно царапали длиннющими когтями стёкла.
От невероятности происходящего я не мог ни возмутиться, ни что-либо предпринять, потому что два ряженых обалдуя, наставили свои двустволки, целясь мне в межглазье. От отчаянья я включил противоугонную систему, тревожное завывание напугало псов, они даже отскочили далеко в сторону, но сам я не двигался, не наклонял голову, а остолбенело глядел в дула, не веря и не понимая, что всё-таки происходит.
Силкин, приоткрыв дверь и, высунувшись из машины, тоже, как и его обалдуи, наводил на меня дуло… но, нет, не двустволки, а уже известного «пистоля Дантеса». С ужасом я представил: вот-вот раздастся тройной залп — и всё!.. —
Над нами, сделав круг над окской долиной, над омертвелыми лугами, появилось, снижаясь на глянцевую гладь старицы, громко крякающее утиное семейство. Граф Чесенков-Силкин, а за ним и два его холуя выстрелили вверх, и на белый капот моей машины с небес упал, летевший первым красавец- селезень.
Он лежал на боку, размахнув перебитое крыло, конвульсивно подрагивал, приоткрывая чёрную бусинку глаза, в которой отражались смертельная боль и великое недоумение. Из-под него ручейками текла кровь, и на бело-кровавом фоне особенно выделялось великолепие его оперения, будто отлакированное, — малахитовая головка с солнечным клювом, фиолетовая грудка и опаловое, нежное брюшко; а под крыльями ярко синели «погоны» с обводами; и хвостовой чёрный бархат с сильными белыми перьями, которые предназначены для торможения при посадке.
Было тоскливо-жалко наблюдать его предсмертные конвульсии. Дёрнулись розовые лапки, откинулась головка — и завершилась безгрешная утиная жизнь… А чёрный дог, оборвав лай, схватил мёртвую птицу алчущей, алой пастью и понёсся скачками к столетнему дубу, к едальному месту, а за ним и тигрово- палевый…
Я чувствовал опустошённость, усталость, безразличие; и было совсем небоязно перед этими ряжеными убийцами. Печально думалось о том, что селезень всю свою жизнь неразлучен с уточкой; и всегда они вместе — плавают, кормятся, летают, выводят потомство; и всегда он, красавец, впереди, а она, скромненькая, пёстрокоричневая, преданно следует за ним — повсюду! И что же, когда он убит? Верная уточка — вдова? Бесконечно одинока?..
«…как мысль в мироздании, — странно заключил я, и упрямо подтвердил: — Да, как одинокая мысль в вечности… Но разве чужая смерть заботит праздного убийцу?..»
Силкин изображал из себя
В общем, был Силкин облачён в суконную куртку болотно-песочного цвета в крупную чёрную клетку, в