превратится в федеральный центр: армия, культура, законотворчество. Ему, кстати, имперский синдром, не исчезающий в наших сердцах, более присущ, чем Москве.
— Но ведь это практически то же самое, что предлагает небезызвестный Бжезинский! — волнительно воскликнул Ордыбьев. — Вы читали интервью с ним после выхода его нашумевшей книги «Мировая шахматная доска»? — Я согласно кивнул. — Там он предлагает план расчленения России на три части: европейскую, сибирскую и дальневосточную. Создать три государства…
— Псевдогосударства! — подчёркнуто вставил я. — Чтобы два из них, с неисчерпаемыми природными богатствами, мгновенно оказались под американским протекторатом.
— Именно! Вот именно! — восклицал Ордыбьев. — Тогда на чью же мельницу льёте воду? Какая разница между вами?
— Очень большая, принципиальная, — отвечал я, сдерживая эмоции. — Ни о каком расчленении и речи быть не может. Думать надо только о новой организации, о государственном преображении России, где во главу угла поставлены национальные интересы и духовное возрождение. Вновь подчёркиваю: воскрешение русской нации, с которой, думаю, при желании возродятся и все остальные народы. Вот именно это-то и непонятно
— Странно, очень даже странно, — взволновано повторял Ордыбьев. — Неожиданно! И вы верите, что такое возможно?
— Это моё видение. А то, что всё возможно, я не сомневаюсь. Но велик сонм недоброжелателей, противников русской идеи, особенно теперь, когда мы сильно ослабли. Безусловно, по собственной вине. Никогда за весь двадцатый век, коварный и жестокий к русскому народу, мы не были такими слабыми и безвольными.
— И всё же: что вы понимаете под русской идеей?
— Термин этот, между прочим, возник из-под пера Фёдора Михайловича Достоевского и был подхвачен Владимиром Соловьёвым, Николаем Бердяевым, который, кстати, завершил своё философское самопознание книгой так и названной им — «Русская идея». Над этой проблемой мучительно размышляли и Георгий Федотов, и Иван Ильин, и Николай Данилевский, а кроме них многие другие умнейшие русские люди. Не сомневаюсь, что эти имена вам знакомы.
— Да, безусловно, как, впрочем, и другие. Но мне важно в вашем изложении услышать понятие «русской идеи». Они всё-таки размышляли в иных исторических условиях, заметно отличных от того, что мы наблюдаем в конце двадцатого века. Думаю, что мне не изменяет память, — одной непреложностью русского, российского миропорядка является обоснование необходимости для страны монархии. Разве не так?
— Так-то оно так, и монархия понималась как неоспоримая вертикаль власти, причём освящённая религиозной общностью, то есть общей верой. По крайней мере, верой большинства — православием. И опять же: в смысле духовности, нравственности — возвышающих и умиротворяющих начал.
— Но разве только православие возвышает и умиротворяет? — вставил Ордыбьев тоном недовольного скептицизма.
— Нет, конечно, — согласился я, однако настаивал: — и всё-таки Россия — страна россов, точнее, русских! И третья константа нашего миропонимания — соборность, коллективизм, исторически присущие в силу разных причин — географических, климатических, ментальных — именно русской нации. Напомню: это определяло русскую государственность одиннадцать веков! Однако не спорю: новые времена требуют нового осмысления, словесного обновления в понятийности, но ни в коем случае не механического заимствования, что просто погубит русских и их цивилизацию. Мы уже пережили погибель Древней Руси, где царила сбалансированная демократия князя и веча, вернее князя и народа.
— Но вы и до батыева завоевания примеряли на себя византийскую деспотию, — вставил Ордыбьев. — Кстати, Древняя Русь со своими порядками была обречена, — добавил он жёстко.
— Важнее… величественнее русское воскрешение после монгольского ига. Иван Калита первым начал собирание русских земель и на это ушло почти пять веков! За одно продвинулись и на Восток, до Тихого океана, и на Юг — до Гиндукуша, Гималаев, создав империю. Но всё это — невозвратное прошлое.
— Почему же? Будьте оптимистом! — усмехнулся он с ядовитой снисходительностью.
— Хотел бы, но не могу, — отвечал я с подчёркнутым смирением. — Вот ведь в чём суть: нынешний идейный кризис, очень напоминающий кризис всех составных общегосударственной «русской идеи» — монархии, православия, крестьянской общины, городской семьи, родового деревенского быта, культуры, словесности и так далее, м-да… Так вот, современный кризис российского миропонимания является и глубже, и тревожнее, чем век назад. Тот кризис закончился тремя революциями и победой коммунистической идеологии, в общем-то, чуждого для России большевизма, а чем закончится нынешний кризис — пока никому неведомо.
— И, что же, никакого просвета впереди? — усмехался снисходительно Ордыбьев.
— Отчего же? Мне лично видится русский путь спасения, о чём я уже упоминал, — подтвердил я. — Только ныне не земли собирать нужно, как Калита, а самих русских людей, разбросанных по великим пространствам, — вообще, по всему свету! Чтобы наконец-то заняться обустройством исконной России, народной жизни в ней, к чему, кстати, своевременно и страстно призывает не кто иной, а Солженицын, доподлинно познавший эгоистично-коварный Запад.
— Любопытно… очень любопытно, — повторял растерянно Ордыбьев. — Никак не ожидал такое услышать. Это надо осмыслить и переварить. Заглянуть в источники. Давайте вернёмся к этой животрепещущей теме в следующий раз, чтобы поговорить по-настоящему, по-серьёзному, глубже коснувшись всех аспектов данной проблемы, — с чеканной партийной штампованностью предложил он. — К тому же, мне нужно кое-что у вас выяснить.
— Хорошо, давайте в следующий раз, — спокойно согласился я. — Мне тоже кое-что хотелось бы у вас уточнить.
Мы шли по луговой дороге вокруг Уттного озера, как называл эту окскую старицу Ордыбьев, — по двум колеям, уезженным до металлического глянца. Шли очень медленно, заложив руки за спину.
Сзади, очень старательно соблюдая дистанцию, шествовал гигант Челубей и, казалось, что он больше всего озабочен тем, чтобы не нарушить положенного расстояния: видимо, боялся быть заподозренным в подслушивании. Впрочем, его круглая голова с плоским, сытым лицом без единой морщины, но, прежде всего, ленивые, скучающие глаза, незамутненные никакой мыслью, кроме единственной — верно служить Хозяину, не то что не вызывали подозрительности, а вообще — ничего тревожащего. Разве только недоумение: откуда ещё берутся подобные неандертальцы? Ну в самом деле, это был совершенно не самостоятельный, не мыслящий
Эта громадная, грозная фигура тенью скользила за Ордыбьевым, готовая без размышлений и без подсказок к незамедлительным действиям. Именно средневековая, безразмыслительная исполнительность — на моргании века, на движении мизинца — больше всего пугала в нём, в общем-то, по сути своей, наверное, не злобном человеке. И пугала, думаю, не только меня. Я уразумел и ещё одно: «челубей» являлся созданием Ордыбьева, и он им гордился.
Ордыбьев не торопился продолжить разговор, и я решил первым выяснить у него, бывшего райкомовского секретаря, давно волновавший меня вопрос о необъяснимом, обвальном крахе КПСС.
— Мухаммед Арсанович, позвольте вернуться к вашему райкомовскому прошлому, — начал я достаточно вкрадчиво. — Понимаете, уже несколько лет меня беспокоит, прямо-таки тревожит тема: знали ли вы, райкомовские работники, о предстоящем развале КПСС? О том, что в одночасье она рухнет? Величайшая партия в истории человечества — и вдруг ни с того, ни с сего прекращает существование: почему? Вот вы лично знали или предполагали? Как мне помнится, в один миг вы, три секретаря, пересели из партийных в хозяйственные кресла, причём заранее подготовленные. Разве было не так?
Ордыбьев посмотрел на меня в сомнении: отвечать нечестно или уклончиво, судя по всему, ему не