хотелось, а правдивый ответ его, видимо, смущал. Я напористо продолжал:
— Ведь до сих пор никто публично не сказал и толику правды! А Горбачёв преспокойно живёт, будто и не он князь тьмы? Будто не из-за его игр с Америкой рухнула величайшая партия, а затем и величайшая держава! Но вопрос мой проще: знали ли вы, укоренённые в партийных структурах, о надвигающейся катастрофе?
Ордыбьев не отвечал, да я и сам замолчал, понимая, что ломлюсь в
Действительно, в одночасье из Великой Державы мы превратились в какую-то непонятную
Так провоцировал я Ордыбьева, выпячивая и его личную вину за всё произошедшее со страной. Похоже, это его задело, и он решился ответить.
— Поймите самое простое: здесь не в знании дело. Ваш вопрос не вполне точно сформулирован, — взвешенно говорил он. — Точнее его надо поставить так: верили ли мы, как вы выразились,
— Простите, Мухаммед Арсанович, — перебил я, — а что это за ваш круг?
— О-о, на этот вопрос я предпочёл бы не отвечать, считая его некорректным.
— Мне никак не хотелось вас задеть.
— Я понимаю. Но данный вопрос всё же считаю некорректным, — упрекнул он, но тут же смягчился, — хотя в целом ваш интерес к этой теме мне представляется вполне естественным. Так вот, отвечаю: кое-что знали, но больше предчувствовали. Интуиция, понимаете? К тому же, в июле того рокового для Советского Союза года, тысяча девятьсот девяносто первого, неожиданно на нас свалилось постановление Политбюро ЦК об участии партийных органов в хозяйственной деятельности. На это, замечу, выделялся миллиард рублей. Тех ещё, советских. — Он вновь надолго, задумчиво замолчал. Наконец спросил: — Вас удовлетворяет такое объяснение?
— Н-ну, не совсем… пожалуй, да, — быстро поправился я, сообразив, что большего он не скажет. — Хоть и без деталей, но проясняет ситуацию вполне достаточно.
— Ну вот, я с вами откровенен, — Ордыбьев облегчённо улыбнулся и даже как бы по-приятельски: мол, ничего не таю. — А теперь я надеюсь на вашу откровенность.
— Что ж, пожалуйста, — согласился я.
С удивлением я сознавал, что наше общение оказалось не только неожиданным по откровенности, но просто непредсказуемым по смыслу сказанного. Вероятно, это был тот самый случай, нередкий в российских бескрайностях, в уединённой тишине и умиротворённой прелести предзакатной природы, когда вдруг мы начинаем исповедоваться случайному встречному, говорить о том, о чём и себе в тайных мыслях не всегда признаёмся. В общем, начинаем выворачивать душу наизнанку. Постараюсь в дальнейшем передать наш разговор как можно точнее, особенно по тем признаниям, которые выплеснул мне Ордыбьев, как выяснилось, потомок одного из сподвижников Батыя. Да, да, — именно Батыя! Но пока мы ещё преодолевали те преграды, которые создал мой неожиданный визит в Новые Гольцы — так их теперь следует называть! — и, несомненно, моё враньё о «бароне Штольце».
— Это правда, что вы знакомы с той полусумасшедшей учительницей, которая завалила своими кляузами все инстанции? — так же, как и я, вкрадчиво спросил Ордыбьев.
— Правда, — сразу ответил я. — Только вряд ли я стал бы определять это как знакомство. Просто случайно пересеклись пути. Несколько лет назад я приезжал в Гольцы по личной, связанной с князем Сергеем Михайловичем Голицыным, надобности. Она кое-что мне рассказала о Гольцах, об умирающих Гольцах, — подчеркнул я, — в частности, сетовала на закрытие школы и больницы. Теперь я понимаю, что закрыты они не без вашего участия.
Мое полуязвительное замечание он хладнокровно пропустил мимо ушей и продолжал выяснять нужное для себя.
— Значит, вы никогда раньше не знали эту кляузницу, приехали сюда не по её письму?
— Никогда не знал, а завернул сюда, можно сказать, по мистической подсказке.
— По мистической подсказке? — переспросил он недоверчиво. — В первый раз — «пересеклись пути», а теперь — некая «мистическая подсказка». Не вижу логики.
— Однако подозреваете, что изворачиваюсь, — усмехнувшись, пошутил я.
— Допустим. Но логики не вижу.
— Здесь дело не в логике, Мухаммед Арсанович, а в том, что связывает эти два приезда. Вы просто не видите, не можете видеть предмет этой связи.
— Ну, что ж, объясните его мне.
— А, между прочим, зачем вам это знать?
— Вы даже не представляете, как важно, — искренне признался Ордыбьев и даже остановился.
— Хорошо, разъясню. Кстати, никогда не делал из этого тайны. Наоборот, всегда готов был рассказывать.
— Тогда расскажите, пожалуйста.
— Пожалуйста, если вам это угодно.
— Не только угодно, а повторяю: очень важно.
— Так вот, пересеклись пути с Надеждой Дмитриевной Ловчевой случайно. Тогда я увидел её, выходящей из дома напротив кирпичной стены, совершенно для меня необъяснимой. Интеллигентного вида, одета скромно, на голове — траурный платок. И хотя была она в трауре, я все-таки подошёл. Не слишком ли подробно?
— Продолжайте, я весь внимание.
— Она направлялась на кладбище: был праздник Вознесения Господня. Из разговора с ней я узнал удивительную историю голицынского яблоневого сада и то, что при Советской власти его закрепили за школой.
Тут я сделал намеренную паузу, намекая: мол, белый замок концерна «ОРД» возведен на школьной территории. Но Ордыбьев молчал, нетерпеливо поглядывая на меня.
— Себя Надежда Дмитриевна представила завучем несуществующей школы. А вот о голицынской истории села Гольцы она знала мало и посетовала, что зимой того года умерла старейшая учительница Дарья Фёдоровна Чесенкова-Силкина, которая, как говорила Ловчева, частенько вспоминала княгинь, мать и дочь, особенно — княжну Софью, приютившую в Петербурге её тётку Матрёну Филипповну Чесенкову и даже обучавшую её за собственные деньги на высших женских медицинских курсах. Не знаю, стала ли та акушеркой или терапевтом, не догадался спросить.
— Нет, не стала, — холодно уточнил Ордыбьев. — Её с княгиней арестовали как заложниц и, судя по всему, расстреляли.
— Неужели по доносу Семёна Силкина?! — вырвалось у меня.
— Да, по его доносу. Между прочим, княгиня Софья Владимировна Голицына сама была врачом и довольно успешным! Дважды она возвращала к жизни того же Силкина.
Я остановился неверящий, — потрясённый!
— И он, — голос мой срывался, — и он… так возблагодарил?
— Чему вы удивляетесь? Тогда ненависть затопила Россию. Кстати, — по-прежнему холодным, бесстрастным тоном, без капли сочувствия говорил Ордыбьев, — Силкина, будущего коммунара, считали её назывным сыном.
— Назывным сыном? — недоумённо повторил я.