мысль, всякий пагубный разговор, все пагубные сны, все пагубные планы, все пагубные ссоры» и т. д. Упоминание таких вещей на дне разбиваемых сосудов уменьшало их реальную силу, могущую повредить царю или ослабить его власть.
С нашей точки зрения, существует значительная разница между действием и ритуалом или символическим представлением. Для древних это различие было лишено смысла. Гудеа, месопотамский правитель, описывая основание храма, упоминает единым духом о том, что он вылепил кирпич из глины, очистил участок огнем и освятил фундамент маслом. Когда египтяне объявляют, что Осирис (а вавилоняне — что Оаннес) дал им элементы культуры, они включают в эти элементы как ремесла и сельское хозяйство, так и обрядовые обычаи. Оба вида деятельности обладают одинаковой степенью реальности. Было бы бессмысленно спрашивать у вавилонянина, зависел ли удачный урожай от умения земледельцев или от правильно проведенного празднества Нового года. Для успеха необходимо было и то и другое.
Точно так же, как воображаемое признается существующим в действительности, понятия обычно также овеществляются. Человек, наделенный смелостью или красноречием, владеет этими качествами почти так же, как имуществом, которое у него могут украсть или которым он может поделиться с другими. Понятие «справедливость» или «истина» выражается в Египте словом
Превосходный пример этой тенденции к конкретности — представление первобытного человека о смерти. Смерть для него не есть событие, как для нас — акт или факт умирания, как толкует это понятие Вебстер. Она есть так или иначе вещественная реальность. Так, мы читаем в египетских Текстах Пирамид следующее описание начала вещей:
Точно в таких же выражениях корчмарка Сидури соболезнует Гильгамешу в «Эпосе»:
Прежде всего, заметим, что жизнь противопоставляется смерти и тем самым акцентируется тот факт, что жизнь сама по себе считается бесконечной. Только вмешательство другого* явления, смерти, обрывает ее. Затем отметим конкретный характер жизни, приписываемый ей в утверждении, что боги удержали жизнь в своих руках. Если кто-то склонен видеть в этой фразе фигуру речи, полезно напомнить, что Гильгамеш и — в другом мифе — Адапа получают возможность приобрести вечную жизнь, попросту питаясь жизнью как веществом. Гильгамешу показывают «растение жизни», но его выкрадывает змея. Когда Адапа всходит на небо, ему предлагают хлеб и воду жизни, но по совету коварного бога Энки он от них отказывается. В обоих случаях отличие смерти от бессмертия связано с усвоением конкретного вещества.
Коснемся здесь категории
Итак, наш взгляд на причинность не удовлетворил бы первобытного человека ввиду безличного характера объяснений. Еще менее он удовлетворил бы его вследствие своей универсальности. Мы понимаем сущность явлений не за счет их особенностей, но за счет того, что делает их проявлением общих законов. Но общий закон не может оценить по достоинству индивидуальность каждого явления. А как раз индивидуальный характер явления сильнее всего переживается древним человеком. Мы объясняем, что определенные физиологические процессы вызывают смерть человека. Первобытный человек спрашивает: «Почему
Объяснение смерти как результата чьей-то воли отличается от приведенного выше взгляда на смерть как на нечто почти овеществленное и специально созданное. И здесь мы впервые в нашей книге встречаемся с удивительной множественностью подходов к проблеме, характерной для мифопоэтической мысли. В Эпосе о Гильгамеше смерть была специфической и конкретной, она была предназначена для человечества. Ее противоположность — вечная жизнь — равным образом была вещественной: к ней можно было приобщиться, съев растение жизни. Теперь же мы обнаруживаем взгляд, согласно которому смерть вызвана актом воли. Эти интерпретации не взаимоисключают друг друга. Тем не менее они не до такой степени согласуются между собой, как нам бы хотелось. Однако первобытный человек не счел бы наши соображения вескими. Не изолируя событие от сопутствующих ему обстоятельств, он не ищет того единственного объяснения, которое годилось бы для любых обстоятельств. Смерть, воспринимаемая с некоторой беспристрастностью, как состояние бытия, рассматривается как нечто, присущее всем, кто мертв