«Дорога вверх и вниз — одна и та же» (В 60/33 М)16, или «изменяясь, покоится» (В 84а/56а М)17, или, более метафорически, «огонь — голод и сытость» (В 65/55 М)18, или «на входящих в одну и ту же реку течет в один раз — одна, в другой раз — другая вода» (В 12/40 М)19.
В этом постоянном изменении ни одна моментальная фраза не является более важной, чем любая другая. Все противоположности преходящи: «Огонь живет смертью воздуха, а воздух живет смертью огня; вода живет смертью земли, а земля живет смертью воды» (В 76/66е М)20. Этот фрагмент мог бы удивить нас, так как огонь здесь выступает как один из «элементов» наряду с землей, воздухом и водой, и могло бы показаться, что мы отброшены назад на уровень Фалеса и Анаксимена. Гераклит использует здесь огонь как один из традиционных четырех элементов с тем, чтобы подчеркнуть зыбкость различий между ними. В другом фрагменте возникновение и исчезновение всех конкретных вещей в одном непрерывном потоке изменения выражено следующим образом: «Все есть обменный эквивалент огня, и огонь есть обменный эквивалент всего, подобно тому как товары — обменный эквивалент золота, а золото — товаров» (В 90/54 М)21. Символическое значение огня здесь очевидно.
В сочинении Гераклита в большей мере, нежели когда-либо прежде, образы не тяготят своей конкретностью, но целиком и полностью служат достижению ясности и точности. Даже для Фалеса и Анаксимена вода и воздух были не просто веществами материального мира. Они также обладают и символическим значением, хотя бы в качестве носителей жизненной силы. Но для Гераклита огонь — исключительно символ текучей реальности. Он называет мудростью «познание мысли, которой управляются все вещи без исключения» (В 41/85 М).
Гераклит дает наиболее отчетливое и глубокое выражение ионийскому постулату, согласно которому вселенная есть интеллигибельное целое. Она интеллигибельна, поскольку
«Должно знать, что война — всеобща, и что правда — раздор, и что все происходит согласно раздору и необходимости» (В 80/28 М)22.
«Война — „отец всех“ и „царь всех“. Одних она являет богами, других — людьми, одних делает рабами, других — свободными» (В 53/29 М)23.
«Гераклит порицает Гомера за то, что он говорил: „Да пропадет вражда среди богов и людей“: [тогда] все сгинуло бы» (А 22/26 М)24.
Гераклит отнюдь не имел в виду отождествить существование со слепым конфликтом противоположных сил, но он называл «войной» движущую силу бытия, необходимым образом предполагающую «скрытую гармонию», которая «лучше, чем явная» (В 54/9 М)25. Эта гармония входит в самую сущность бытия. Она действительна в том же смысле, в каком мы признаем действительность законов природы: «Солнце не преступит своих мер, а не то Эриннии, союзницы Правосудия, разыщут его» (В 94/52 М)26. Эта ссылка на солнце, возможно, указывает на то, что регулярность движений небесных тел предполагала для Гераклита, что все подчинено «скрытой гармонии». Если бы это предположение было верным, оно связало бы его как с мифопоэтической, так и с платоновской мыслью.
Философия Гераклита обнаруживает как параллели, так и контрасты по отношению к философии его старшего современника Пифагора. Пифагор также учил о том, что тайная мера управляет всеми явлениями. Но в то время как Гераклит довольствовался тем, что провозглашал ее существование, пифагорейцы стремились определить ее количественно. Они полагали, что знание сущности вещей сводится к знанию чисел, и пытались открыть внутренне присущую миру пропорциональность. Отправной точкой их рассуждений служило замечательное открытие Пифагора. Измеряя длины струны лиры между местами, где берутся четыре основные ноты греческой гаммы, он обнаружил, что они находятся в отношении 6:8: 12. Эта гармоническая пропорция содержит октаву (12:6), квинту (12:8) и кварту (8:6). Если мы попытаемся рассмотреть это открытие с наивной точки зрения, то мы признаем, что оно потрясает. Оно ставит в соответствие музыкальные созвучия, принадлежащие к миру духа ничуть в не меньшей степени, чем к миру чувственного восприятия, с точными абстракциями числовых отношений. Пифагорейцам казалось правомерным, что подобные соответствия могли быть открыты, и с подлинно греческой страстью к доведению мысли до ее логических пределов они утверждали, что определенные арифметические пропорции объясняют любой аспект действительности. Гераклит презрительно говорил: «Многознание уму не научает, иначе оно научило бы Гесиода и Пифагора» (В 40/16 DK)27.
Более того, пифагорейцы отнюдь не разделяли взглядов Гераклита. В то время как он с гордостью говорил: «Я познал самого себя» (В 101/15М)28, пифагорейцы в значительной мере придерживались традиционной мудрости. В то время как Гераклит утверждал, что все бытие — всего лишь становление, пифагорейцы признавали реальность противоположностей и разделяли общее предпочтение, отдаваемое свету, неподвижному и единому, рассматривая темное, изменяющееся и множественное как зло. Их дуализм, их вера в переселение душ и их надежда на освобождение от «круга рождений» связывало пифагорейское учение с орфизмом. В действительности учения Пифагора принадлежат преимущественно к сфере мифопоэтической мысли. Это можно объяснить, помня о его ориентации. Пифагора не интересовало знание ради знания, он не разделял отрешенной любознательности ионийцев. Он проповедовал «путь жизни». Пифагорейское общество было религиозным братством, стремившимся сделать своих членов святыми. В этом оно опять-таки напоминало орфические общины. Но его богом был Аполлон, а не Дионис. Его методом было познание, а не экстаз. Для пифагорейцев знание было частью искусства жить, а жизнь была поисками спасения. Мы видели в первой главе, что человек, вовлеченный в процесс познания всем своим существом, не может достичь интеллектуальной отрешенности. Поэтому пифагорейская мысль погружена в миф, и все же именно член пифагорейского общества после своего отступничества освободил мысль от последних пут мифа. Этим человеком был Парменид, основатель элейской школы.
Парменид также исходил из постулата, что мир есть интеллигибельное целое. Но, как замечает Вернет, «он раз и навсегда показал, что, принимая всерьез Единое, вы обязаны отрицать все остальное»29. Парменид понимал, что не только любая теория происхождения, но и любая теория изменения или движения делала понятие бытия проблематичным. Абсолютное бытие не может быть понято как возникновение из состояния небытия.
«Каким же образом сущее могло бы существовать в будущем и каким образом оно могло бы [когда- либо] возникнуть? Ведь оно не обладает [истинным] бытием, если оно возникло или если ему некогда предстоит существовать. Таким образом, возникновение погасло и гибель пропала без вести» (28 В 8, 19– 21)30.
Вывод Парменида о том, что это так, — чисто логический, и поэтому мы можем сказать, что им была определенно установлена автономия мысли. Мы видели, что Гераклит пошел в этом направлении далеко, утверждая соответствие истины и реальности: «Мудрость в одном: познавать мысль, которой управляются все вещи без исключения» (В 41/85 М).
Когда Парменид вновь выдвинул этот тезис, он устранил последние остатки мифологической конкретности и образности, которые сохранялись в виде пережитков в гераклитовском «управляются» и в его символе огня. Парменид говорил: «Одно и то же мысль и то, на что мысль устремляется. Ибо нельзя отыскать мысли без бытия, в котором осуществлена [эта мысль]» (В 8, 34–36)31. Но поскольку Парменид считал, что «становление погасло и гибель пропала без вести», он занял совершенно новую позицию. Милетцы попытались поставить