— А я своей с удовольствием! — хохотнул Вовка Клячин, от которого тоже сбежала жена, еще когда он в госпитале лежал. — Пусть только отдаст сына — и я ей два поставлю! Один в головах, другой в ногах! С превеликим удовольствием!
Я промолчал. Черт с ней, пусть живет, как хочет. А дети… Ну, допустим, она мне их отдала — и как бы им со мною жилось? Пока служил — с утра до ночи на службе, неделями на учениях, а то и больше. А теперь на «скорой» и того хуже: то на сутки, то на ночь, пришел домой да завалился спать, на иное уж сил нет. Вообще я заметил: на «скорую» идут чаще всего люди с неустроенной личной жизнью. Не обязательно разведенные: просто если человеку неуютно дома, не рвется он домой, самое ему место у нас. А если рвется, долго не выдержит, уйдет. Здесь работа на износ. Кто-то, поняв и почувствовав это, пугается и бежит.
«Скорая», наверно, самая грязная и вонючая работа в медицине. Конечно, в больших городах и на «скорой» есть своя аристократия — на специальных реанимобилях катаются, в кардиобригадах, ну а нам, провинции, до них как до неба. Мы земство, только что вместо рессорной брички-двуколки катаемся на стареньком «уазике» и зарабатываем раз в десять меньше.
— А я тебе говорю, не там! — гремит Вовка Клячин. — Вот еще док с нами был, спроси у него! Володя! — кричит он мне. — Костя Селезнев разве в Лошкаревке был убит?
— Никого там не убило, только двух дембелей, — говорю я.
— Вот! — торжествует Вовка и тычет беспалой культей своей в нос задремавшему Сереге. — Не смей спать, когда с тобой начальство разговаривает!
Но Серега всегда где-то в районе третьего стакана отключается. На время, правда, Через часок-другой может начинать по второму кругу.
Поседел Серега. Да и все мы изрядно пооблезли и вылиняли. Кто плешив, кто сед, а я так вообще похож на пивной бочонок.
— Пустыня — самое милое место на земле! — вещает Вовка Клячин, безуспешно пытаясь растрясти Серегу. — Чтоб ты это знал, реаниматочник чертов!
Это точно, здесь он не врет.
Лошкаревкой мы называли город Лошкаргах.
И было такое: девятая рота третьего батальона, которой тогда командовал капитан Вовка Клячин, высадилась с вертолетов неподалеку от кишлака Джида. Был с ними и я. С ходу взяли кишлак, захватили здание школы и засели в ней. Захватили, быстренько обложились минными полями, сидим, ждем подхода батальона. А батальон что-то не торопится. То ли другое задание получил, то ли еще что, только деться нам некуда: душманы со всех сторон, носа не высунешь. Как в том анекдоте: «Батя, я медведя поймал, что с ним делать?» — «Отпусти да иди сюда.» — «Дак он не пускает!»
Обложили нас капитально, одно спасенье — минные поля. Знаете, есть такие впечатляющие мины с направленным горизонтальным взрывом — в секторе действия даже траву сбривает, не сунешься. Ну вот, сидим день, второй, третий, еду нам с вертолетов сбрасывают — десять дней сидели, пока за нами не пришла Пашкина танковая рота.
А в нашей роте, понимаете, уже около двадцати дембелей, им домой поскорей, они каждый день считают, и рваться в атаку им резона нет. Лучше еще год просидеть в этой дыре, только бы выскочить живым из «зеленки» в пустыню. Зеленка — это зона рощ и садов, там под каждым кустом пулемет, на каждом дереве снайпер. То ли дело пустыня! Эдем, рай, мечта! Там нам сам черт не брат, там нас и танки прикроют, и вертолеты заберут, там мы к себе никого и близко не подпустим.
До этого рая, то есть до пустыни, было всего два с половиной километра — точнее, огромное расстояние, аж два с половиной километра! Десять минут на танках и и бэтээрах. Но ведь эти десять минут надо еще прожить, десять минут — это срок! В общем, до пустыни мы все же добрались, Пашка вывез на своих бэтээрах, но двое дембелей попали домой только в цинковых ящиках. Ну, мы, офицеры, наша доля такая, а вот эти мальчишки-дембеля…
— Подъем! — орет Пашка. — Подъем! Дома отоспитесь, подъем! — жестким командирским, не терпящим возражений голосом возглашает: — Пьем расхожую, пьем за наш Афган, где мы были молоды, сильны, отчаянно смелы и правы! Все подняли? Взрогнули!
Я кивнул и выпил вместе со всеми. В его тосте все правда, за исключением одного-единственного слова, а именно «правы». Мы уже не раз спорили — я, Пашка, Клячин. Я им цифры, факты, а они свои культяпки, и против таких аргументов я бессилен. На кой им черт то ужасное знание, что искалечены они зазря, по недомыслию нескольких кремлевских старцев? Это я, целый и почти невредимый, могу позволить себе роскошь называть вещи своими именами.
Молодость, отвага, сила, бескорыстная дружба — все было, все правда. Как правда и то, что нас ненавидели. И самое страшное — для меня, по крайней мере, — было за что ненавидеть. Где-то, кажется, у Горького, я прочел: «Правда — это та единственная женщина, которую никто не хочет видеть голой». Я врач, мне по штату положено видеть голых. И я вижу, что правда о нашей родной десантно-штурмовой бригаде страшна и уродлива — как правда о зондеркомандах СС.
— Да как ты смеешь! — кричат мне в ответ. — Да знаешь ли ты, что творили эсэсовцы у нас, в Беларуси!
— Знаю. Они убили половину моих родственников. А вы знаете, что творили мы в Афгане?
И эта голая правда, глумливо ухмыляясь, говорит мне:
— Ну что, гуманист вонючий, слабо признаться, что ты был врачом зондеркоманды? И автомат не только носил, но и стрелял и еще как стрелял! Было?
— Цыц, ведьма! — я замахнулся на нее бутылкой, но воремя узрел, что в бутылке еще что-то есть — пока допил, она исчезла…
День начался с совещания у начмеда. После долгих нудных начальственных нотаций и угрожающих предупреждений неожиданно сам собою вылез вопрос о формировании бригад.
— У нас нет неквалифицированных людей! — гремел начмед. — Все врачи и фельдшера, все медсестры имеют дипломы и за плечами не один год стажа. А здесь, понимаете, кое-кто позволяет себе капризничать: с тем работать буду, с тем не буду! Мы не на посиделки собрались, а как на фронте: кто есть под рукой, с тем пойдешь в атаку! И я требую бросить эти фокусы — буду, не буду! Придется — и будете! Всем понятно?
— Мне непонятно!
Я не собирался выступать, не терплю этой бесполезной болтовни — все равно ведь буду делать так, как сам считаю нужным, но очень уж обозлил меня этот фанфарон с его «атакой». Небось, побывал бы хоть раз в настоящей атаке, спеси бы поубавилось.
— Ну, вам, Владимр Михайлович, всегда что-нибудь не так! И когда я говорил о капризах, я именно вас имел в виду. Елена Николаевна — прекрасная медсестра, аттестацию прошла на отлично, громадный опыт работы! И человек прекрасный, общая любимица, а вы мне устраиваете демарш — с ней, мол, работать не буду! Чем она вам не угодила?
Я оглянулся. Через ряд от меня сидела та самая Елена Николаевна, «Лисюсь» — бабушка пятидесяти четырех лет, очень добрая, славная женщина. Вся она — недоуменное страдание, вот-вот заплачет от незаслуженной обиды.
— Я с вами согласен. Елена Николаевна — прекрасный, чистой души человек, и если бы речь шла о том, чтобы избрать ее мэром или депутатом Верховного Совета, я бы поднял обе руки. И мужу ее могу только позавидовать. Но есть такая категория, как профессиональная пригодность. Медсестра где-нибудь в поликлинике и медсестра на «скорой» — это разные профессии. Для работы на «скорой» Елена Николаевна, увы, непригодна. И вы, начмед, знаете это не хуже меня.
— Я знаю только, что Елена Николаевна отличная медсестра! — резко ответил начмед. — А если вы знаете что-либо порочащее, говорите открыто, при всех!
Я пожал плечами, отвернулся. Ни к чему все эти дурацкие выяснения отношений, лишний раз травмировать бабушку Лисюсь тоже ни к чему.
На той неделе меня эта Лисюсь довела до точки, даже рапорт на нее написал — впервые в жизни. Двадцать лет в армии — никогда ничего не просил, ни на что и ни на кого не жаловался, а тут не выдержал. Хотя, может, и зря — чем она хуже Агеенко? Чем?