мятежный дух, порожденный Актом о реформе законодательства о бедных и страданиями «голодных сороковых», постепенно угасал; на волне промышленного подъема пошла вверх занятость, и капитализм начал, наконец, оправдывать надежды. Чартисты мирно разошлись. Парламент даже не стал рассматривать их требования, обратившись к ним лишь некоторое время спустя, когда их петиция была отклонена нижней палатой подавляющим (пять шестых) большинством голосов. Тщетно собрали они миллионы подписей, напрасно вели себя как законопослушные граждане. Насмешки торжествующих победителей окончательно добили их движение. Так завершилось величайшее политическое усилие народа Англии с целью установить в этой стране народную демократию. А через год-другой о чартизме никто уже почти не вспоминал.
Полвека-спустя промышленная революция достигла континента. Здесь трудящихся не сгоняли с земли огораживаниями; напротив, привлеченный соблазнами городской жизни и перспективой более высокого заработка, полукрепостной сельскохозяйственный работник сам покидал поместье и переселялся в город, где, общаясь с традиционными низшими прослойками среднего класса, он получал возможность усвоить «городской тон». Он вовсе не чувствовал себя униженным, новое окружение лишь возвышало его в собственных глазах. Разумеется, жилищные условия были отвратительными, а масштабы алкоголизма и проституции среди беднейших городских рабочих еще в начале XX в. повергали в ужас. И все же не могло быть никакого сравнения между нравственной и культурной катастрофой английского копигольдера из уважаемой и добропорядочной семьи, который безнадежно увязал в социальной и физической трясине трущоб соседнего фабричного поселка, и судьбой словацкого и даже померанского крестьянина, который из обитавшего в хлеву или при конюшне батрака чуть ли не в одно мгновение превращался в промышленного рабочего в крупном современном городе. Нечто подобное испытывал, вероятно, ирландский или валлийский поденщик или выходец из дикой горной Шотландии, бредущий по узким улицам Манчестера или Ливерпуля начала XIX в., но сын английского йомена или согнанный с участка коттер, конечно, никак не мог думать, что его общественный статус повысился. На континенте же вчерашний неотесанный мужлан, совсем недавно освободившийся от крепостной зависимости, получал реальный шанс подняться до низших прослоек среднего класса, т. е. войти в круг ремесленников и торговцев с их давними и прочными культурными традициями; более того, даже буржуазия, явно возвышавшаяся над ним в социальном смысле, политически находилась в том же положении, ибо от действительных правящих классов ее отделяла почти такая же дистанция. В борьбе против феодальной аристократии и католического епископата зарождающийся рабочий класс и растущая буржуазия действовали заодно. Интеллигенция (прежде всего университетское студенчество) цементировала союз между этими двумя классами в их общем наступлении на абсолютизм и привилегии. В Англии же средние классы, будь то сквайры или купцы XVIII в. или фермеры и торговцы XIX столетия, были достаточно сильны, чтобы отстаивать свои права без посторонней помощи, и даже в 1832 г., дойдя в своей борьбе чуть ли не до революции, они не искали поддержки у рабочих. Кроме того, английская аристократия постоянно ассимилировала наиболее состоятельных «выскочек», расширяя таким образом верхний слой социальной иерархии, тогда как все еще полуфеодальная аристократия континента не желала родниться путем браков с сыновьями и дочерьми буржуазии, а отсутствие института майората герметически изолировало ее от прочих классов. Потому любой успешный шаг на пути к свободе и равноправию приносил пользу как среднему классу, так и рабочим. Начиная с 1830, если не с 1789 г., частью континентальной политической традиции стало то, что рабочий класс помогал буржуазии в ее сражениях с феодализмом, пусть даже для того только, чтобы, как принято было говорить, оказаться обманутым и утратить плоды победы. В любом случае, побеждал ли рабочий класс или терпел поражения, выигрывал он или проигрывал, его опыт расширялся, а его цели выходили на политический уровень, — именно это и подразумевалось под процессом обретения классового сознания. Марксистская идеология придала определенную форму взглядам и стремлениям городского рабочего, который под действием обстоятельств постепенно учился использовать свою промышленную и политическую силу как оружие высокой политики. Если британские рабочие приобрели уникальный опыт в сфере личных и социальных аспектов профсоюзного движения, в т. ч. в области тактики и стратегии индустриальных акций, общенациональную же политику предоставили тем, кто стоял выше их в социальной иерархии, то центрально-европейский рабочий превратился в политического социалиста и привык иметь дело с государственными проблемами, — правда, главным образом с теми, которые затрагивали его собственные интересы, такими, например, как фабричные законы и социальное законодательство.
Если индустриализация континента по сравнению с аналогичным процессом в Великобритании запоздала примерно на полвека, то в становлении национального единства разрыв между ними был гораздо более значительным. Лишь во второй половине XIX в. Италия и Германия вступили в ту стадию объединения, которой Англия достигла несколькими столетиями ранее; а более мелкие государства Восточной Европы вышли на подобный уровень еще позже. В этом процессе государственного строительства трудящиеся классы сыграли чрезвычайно важную роль, еще более расширившую их политический опыт. В индустриальную эру подобный процесс не мог не охватить социальную политику. Так, Бисмарк добивался объединения Второго рейха через эпохальную по своему значению систему социального законодательства. Движение Италии к национальному единству было ускорено национализацией железных дорог. В Австро-Венгерской монархии, этом конгломерате разных племен и народов, сама корона не раз обращалась к трудящимся классам за поддержкой в деле централизации и обеспечения имперского единства. В этой, более широкой сфере социалистические партии и профсоюзы, используя свое влияние в законодательных органах, также находили немало возможностей действовать в интересах промышленных рабочих.
Материалистические предрассудки — вот что делает смутными и расплывчатыми контуры рабочего вопроса. Британские авторы, например, не могли взять в толк, почему Ланкашир эпохи раннего капитализма производил столь удручающее впечатление на наблюдателей с континента. Они указывали на еще более низкий уровень жизни многих центрально-европейских ремесленников, занятых в текстильном производстве, условия труда которых во многих случаях были, вероятно, столь же отвратительными, как и у их английских товарищей. Но подобные сопоставления лишь уводили в сторону от важнейшего обстоятельства, а именно от того очевидного факта, что на континенте социальный и политический статус работника повысился, тогда как в Англии случилось прямо противоположное. Европейские трудящиеся не прошли через унизительную пауперизацию эпохи Спинхемленда, как не пережили они ничего похожего на невыносимые страдания, вызванные Новым законодательством о бедных. Из феодально зависимых крестьян они превратились — или, скорее, поднялись до статуса промышленных рабочих, а уже очень скоро — промышленных рабочих, обладающих избирательными правами и объединенных в профсоюзы. Таким образом, они избежали культурной катастрофы вроде той, которую повлекла за собой промышленная революция в Англии. К тому же индустриализация континентальной Европы осуществлялась тогда, когда уже стала возможной адаптация к новым формам организации производства, — в основном, или даже почти исключительно, через подражание английским методам социальной защиты.[78]
Континентальный рабочий нуждался в защите не от резких ударов промышленной революции — с социальной точки зрения на континенте ничего подобного не происходило, — а скорее от нормального действия фабричных условий и рынка труда. Создания соответствующей системы он добился главным образом с помощью законодательных актов, тогда как его британские братья по классу больше полагались на силу добровольной ассоциации — профессиональных союзов — и ее способность монополизировать рынок труда. Социальное страхование появилось на континенте гораздо раньше, чем в Англии. Данное различие легко объяснить особой политизацией континента и сравнительно ранним предоставлением избирательных прав трудящимся массам Европы. Если в экономическом плане реальное различие между принудительными и добровольными методами социальной защиты — законодательство против тред- юнионизма — нередко преувеличивается, то его политические последствия и в самом деле оказались чрезвычайно важными. На континенте профессиональные союзы были творением политических партий рабочего класса, в Англии же политическую партию рабочих создали профсоюзы. Континентальные профсоюзы стали в той или иной мере социалистическими, тогда как в Англии даже политический социализм сохранил по существу свой тред-юнионистский характер. А потому всеобщее избирательное право, которое в Англии способствовало укреплению единства нации, на континенте производило порой противоположное действие. И пожалуй, именно там, а не в Англии, сбылись предчувствия Питта и Пиля,