недоставало глушителя. Более того: торчавшая у скутера по левому боку яркая штуковина из хромированного металла, вместо того чтобы приглушать хлопки двигателя, явно служила обратному — делать их более резкими и шумными, подчеркивая юный возраст беспокойного седока, то и дело поддававшего газу резким движением запястья.
Прерванный на полуслове, сенатор Боттекьяри замолчал. Хмуря густые белые брови, он устремил взгляд в глубь площади. Из-за дальнозоркости он мало что мог разглядеть и нервным движением дрожащей широкой руки снял с носа миниатюрное пенсне — и сразу четко вырисовалась далекая фигурка девушки на «веспе», которая, выехав с улицы Борсо и теперь сбавив скорость, огибала портики площади за спинами стоявших полукругом людей. О, по всей видимости, девушка эта весьма молода, из хорошей семьи — выразили сложившиеся в печальную улыбку губы сенатора Боттекьяри. Кто бы это мог быть, чья она дочь? — будто говорил он, с недоверчивым и раздраженным выражением на лице, словно, оценивая загар этих крепких ног пятнадцатилетней особы, проведшей как минимум два месяца на пляжах в Римини или в Риччоне (да уж, кончились военные потрясения, и буржуазия спешит вернуться к своим старым привычкам!), перебирал в уме по именам все видные буржуазные семьи города, в число которых всегда входили и Боттекьяри. «Какое безобразие! — наконец вскинулся он с горечью задетого за живое, непонятого человека. — Я спрашиваю себя, — прибавил он, указывая рукой на юную хозяйку мотороллера, чьи волосы были стянуты красной лентой, а тонкий, почти мальчишеский стан — узкой блузкой из черного шелка. — Я спрашиваю себя, как можно быть настолько невоспитанными!» И толпа — сотни возмущенных лиц, разом обернувшиеся в сторону девушки, — дружно зашипела на нее:
— Тсс!
Девушка не поняла, что обращаются к ней, или сделала вид, что не поняла. Она уже достигла того места на площади, куда направлялась (сенатор Боттекьяри, увидев, как она исчезла за лесом фигур, взобравшихся, чтобы лучше видеть происходящее, на тумбы перед фасадом церкви, все ждал, что она вот- вот вынырнет чуть дальше по ходу движения), но однако не только не сочла необходимым заглушить двигатель, но даже, хотя уже и стояла на месте, продолжала невозмутимо поигрывать рукояткой газа, заставляя машину под нею время от времени резко, шумно взвывать.
— Ради Бога, заставьте ее прекратить! — вне себя вскричал сенатор Боттекьяри.
— Тсс! — хором отозвались взобравшиеся на тумбы мужчины: Боттекьяри видел их затылки, их взгляды, с укором направленные сверху вниз на сцену, которую наблюдать напрямую он не мог, даже поднявшись на цыпочки. Однако никто не решился спрыгнуть на землю, никто не желал рисковать своим местом, чтобы прекратить это безобразие!
Сидя на каменном бордюре церковного двора, откуда было все отлично видно — и сенатора Боттекьяри вдали, ждущего, когда можно будет возобновить прерванную речь, и — совсем рядом, в двух- трех метрах, — девицу на «веспе», со взглядом чьих голубых глаз вот-вот должны были встретиться его глаза, Бруно Латтес вздрогнул.
Ему было не по себе (из продолжения рассказа станет ясно почему), и он отвел взгляд. Когда он, спустя несколько мгновений, снова поднял глаза, девушка уже не смотрела на него. Теперь она с нескрываемой иронией глядела на паренька — примерно ее ровесника, белокурого, как и она, и с тем же жестким и безразличным выражением светлых глаз. Он сидел на том же бордюре прямо напротив нее, между коленями зажата ракетка, белый свитер накинут на плечи и завязан узлом за рукава. Несомненно, эти двое — парочка, подумал Бруно Латтес, вот они и назначили встречу на площади Чертозы! Но кто же она, кому приходится дочерью? — размышлял он, между тем как взгляд, словно примагниченный, не мог оторваться от красной ленты в волосах у девушки. Возможно ли, чтобы война, те тяжелые годы, когда он был подростком, а она девочкой, не оставили на ней ни малейшего отпечатка? Неужели по всей Италии подростки сейчас такие, не желающие ни о чем слышать тинейджеры, словно сошедшие со страниц американских иллюстрированных журналов?
— Я тебя почти полчаса тут жду, — говорил юный теннисист, даже не думая подняться на ноги.
— Еще жалуешься! — ответила девушка и с насмешкой кивнула в сторону забитой людьми площади. — Кажется, ты тут не скучал, — прибавила она.
— Тсс! Тишина! — в третий раз повторили стоящие на тумбах люди.
Ее приятель решил играть роль киношного «сурового парня». Он с ухмылкой показал на мотороллер:
— Может, пора уже пальчикам успокоиться?
— Поехали отсюда, — заныла было девушка, однако слезла с сиденья и заглушила мотор, усевшись рядом с дружком. — Ты что, хочешь остаться здесь?
— Перед этим гробом, заключающим смертные останки Клелии Тротти, нашей незабвенной Клелии, — продолжил прерванную речь сенатор Боттекьяри голосом, предвещающим крупные слезы, которые спустя мгновение покатятся по его пунцовым щекам, — я, дорогие товарищи, друзья, сограждане, не могу не обратиться к нашему общему прошлому. Если я правильно помню, мы — Клелия Тротти и ваш покорный слуга, — мы познакомились в апреле тысяча девятсот четвертого года…
Медленно повернувшись, Бруно Латтес снова посмотрел в сторону оратора. И опять вздрогнул. Одетый в черное человечек, со строгим, чопорным видом стоящий сбоку от сенатора Боттекьяри, — кажется, он ему знаком? Не Чезаре Ровигатти ли это, сапожник с площади Санта-Мария-ин-Вадо?
Как немного времени прошло, с горечью затем отметил он, с тех пор как после событий 25 июля 1943 года, в августе он уехал из Феррары в Рим, а оттуда меньше чем через год перебрался в Соединенные Штаты Америки! Но как же много всего случилось за этот небольшой отрезок времени!
В начале этого последнего, жестокого трехлетия его родителей, до конца не веривших в то, что им придется бежать, и не пожелавших обзавестись фальшивыми документами, депортировали немцы — их имена, в списке почти из двух сотен фамилий, теперь значились на доске, которую еврейская община повесила на фасаде храма на улице Мадзини. А он? Он, в отличие от них, сбежал из Феррары. Скрылся как раз вовремя, чтобы не разделить участь отца и матери или, как знать, не быть расстрелянным в декабре того же года головорезами Сал
Одним словом, последние три года стоили целой жизни. И все же Ровигатти, глядите-ка — продолжал размышлять Бруно Латтес и, не замечая того, сам себе кивал, — казалось, нисколечко не состарился, даже седины в черных волосах заметно не прибавилось. В той же мере, что и для сенатора Боттекьяри и всех остальных феррарских антифашистов, в официальном составе присутствующих сегодня на похоронах Клелии Тротти (он со всеми ними перезнакомился, начав посещать в 1939 году антифашистские круги); в той же мере, что и для Феррары, которая, если не считать разрушенных зданий, ко всему прочему полным ходом восстанавливаемых, с самого первого мгновения показалась ему неотличимой от города его детства и юности (пусть без мебели и с голыми стенами, дом, в котором он родился и вырос, был возвращен ему совершенно нетронутым, как опустелая морская раковина), для Ровигатти — в первую очередь именно для него! — время, казалось, прошло зря, даже чуть ли не остановилось.
Итак, вот он, в заключение подумал Бруно Латтес, — старый, маленький провинциальный мирок, который он оставил за спиной. Словно восковые копии, они все были здесь, воспроизводя в точности самих себя. А Клелия Тротти?
Последний раз он виделся с ней за день до отъезда — именно здесь, на площади Чертозы, почти что в том самом месте, где теперь стоял гроб; в его памяти за эти долгие сорок месяцев образ Клелии Тротти оставался неизменным.
Как бы ему хотелось теперь увидеть ее тоже вылепленной из воска, неподвижной, как гротескная статуэтка, с которой он был бы волен обращаться, как ему заблагорассудится, от насмешки до поклонения! Он бы с улыбкой сказал ей: «Теперь вы видите, что я был прав, когда обещал вам вернуться? Теперь вы видите, что напрасно мне не верили?»
Пусть бы она не менялась, пусть бы оставалась всегда той же, какою он видел ее в последний день, перед тем как уехать, перед тем как спастись бегством. Этого бы он посмел требовать от нее, если бы она тем временем не умерла.