ни один из нас просто физически не мог вынести разлуки с тобой. Потому что посредине каната, который мы перетягивали, был ты. Да что там посредине — ты сам был этим канатом. Центром нашей жизни. Я знаю: дети иногда винят себя за то, что их родители разошлись. Но то, что удерживало нас друг возле друга, — это был именно ты, наш сын. И когда мы ссорились из-за того, кто должен остаться с тобой, это сводило нас с ума.
— Пап, тебе не обязательно все это мне…
— Я знаю, знаю. Ближе к делу, правильно? Но нет. Ты должен услышать то, что я хочу сказать, причем именно сейчас. Может быть, мне самому нужно послушать это, понимаешь? Мы должны смотреть друг на друга ясными глазами. Мы должны выложить все это перед собой — немедленно и сейчас. Материнская любовь — это… это все равно что силовое поле. Она куда сильнее любой человеческой привязанности. Она очень глубока — до глубины… до глубины души! Отеческая любовь — сейчас я имею в виду мою любовь к тебе, Зед, — это самая сильная вещь в моей жизни, абсолютно самая сильная. Но именно эта вещь позволила мне осознать кое-что и насчет материнской любви тоже — возможно, это самая могучая духовная связь, какая только есть на свете.
Эф взглянул на сына, пытаясь понять, как он воспринимает все это, но никакой реакции не увидел.
— И вот теперь эта напасть, эта чума, эта ужасная… Она взяла маму, ту, которой мы ее знали, и выжгла все доброе и хорошее, что было в ней. Все, что было правильным и истинным. Все то, что и составляет человека, как мы его понимаем. Твоя мама… она была прекрасна. Она была заботлива. Она была… И еще она была безумна — в том смысле, в каком безумны все преданные и любящие матери. А ты был для нее величайшим даром в этом мире. Вот как она понимала тебя. И ты остаешься для нее величайшим даром. Та ее часть, для которой это составляет весь смысл существования, продолжает жить. Но сейчас… сейчас она уже не принадлежит себе. Она больше не Келли Гудуэдер, не мама — и принять это для нас с тобой самое трудное, что только может быть в жизни. Насколько я понимаю, все, что осталось от прежней мамы, — это ее связь с тобой. Потому что эта связь священна, и она не умрет никогда. То, что мы называем любовью — на свой лад, в духе глупых розовощеких поздравительных открыток, — на самом деле нечто такое, что гораздо глубже, чем мы, человеческие существа, представляли себе до сих пор. Ее человеческая любовь к тебе… словно бы сместилась, переформировалась и превратилась в новую страсть, в новую жажду, в нужду небывалой силы. Где она сейчас? В каком-то ужасном месте? А она хочет, чтобы ты был там рядом с ней. В этом месте для нее нет ничего ужасного, ничего злобного или опасного. Она просто хочет, чтобы ты был рядом. И вот что ты должен понять: все это лишь потому, что мама тебя любила — всецело и бесконечно..
Зак кивнул. Он не мог говорить. Или не хотел.
— Теперь, когда все сказано, мы должны обезопасить тебя от нее. Она выглядит сейчас совершенно иначе, правильно? Это потому, что она и сама теперь совершенно иная — иная в фундаментальном смысле, — и с этим нелегко справиться. Я не могу сделать так, чтобы для тебя все стало по-прежнему, — я могу лишь защитить тебя от нее. От того, во что она превратилась. Это теперь моя новая работа — как твоего родителя, твоего отца. Подумай о маме, какой она была прежде, и представь себе — что бы она сделала, чтобы уберечь тебя от угрозы твоему здоровью, твоей безопасности? Ну, скажи мне, как бы она поступила?
Зак опять кивнул и ответил без промедления:
— Она спрятала бы меня.
— Она забрала бы тебя. И увезла бы как можно дальше от угрозы, в какое-нибудь безопасное место. — Эф сам внимательно прислушивался к тому, что он говорит сыну. — Просто схватила бы тебя и… пустилась бежать со всех ног. Я прав или нет?
— Ты прав, — сказал Зак.
— Ну вот. Значит, она стала бы твоей сверхзащитой, так? А теперь твоей сверхзащитой буду я.
Эрик Джексон сфотографировал протравленное окно с трех разных точек. На дежурство он всегда брал с собой маленький цифровой «Кэнон», наравне с пистолетом и значком.
Травление кислотой стало сейчас повальным увлечением. Кислоту, купленную в обыкновенном хозяйственном магазине, обычно смешивали с обувным кремом, чтобы на стекле или плексигласе оставался четкий след. Он проявлялся не сразу — требовалось несколько часов, чтобы смесь как следует «прожгла» стекло. Чем дольше сохранялась на его поверхности нанесенная кислота, тем устойчивее становился рисунок.
Эрик отступил на несколько шагов, чтобы оценить граффито. Шесть черных отростков, лучами расходящихся от красного пятна в центре. Он пощелкал кнопкой, перебирая изображения в памяти камеры. Вот еще один похожий снимок, сделанный вчера, в Бей-Ридже, только не такой четкий, как нынешние. А вот и третий рисунок — Эрик щелкнул его в Канарси, — он больше походил на гигантскую звездочку, какой в книгах помечают сноски, но линии смелые, нанесенные все той же уверенной рукой.
Джексон мог узнать работу Линялы где угодно. Правда, это, сегодняшнее изображение не выдерживало сравнения с его обычными граффити и больше походило на скоропись бомбера, однако тонкие дуги и точные пропорции рисунка безошибочно выдавали автора.
Этот тип шлялся по всему городу, иногда за одну ночь его граффити появлялись в самых разных местах. Как такое возможно?
Эрик Джексон был сотрудником специального подразделения Полицейского управления Нью-Йорка — общегородской оперативной группы по борьбе с вандализмом. В его задачу входило выслеживать вандалов и пресекать их действия. К тем правилам Полицейского управления, которые предусматривали наказание за рисование на улицах, он относился как к святому писанию. Даже самые красочные, хорошо прорисованные граффити представляли собой публичное оскорбление общественного порядка. И служили приглашением другим рисовальщикам расценивать городскую среду как свои угодья, где можно делать все, что душе угодно. Свобода самовыражения всегда была знаменем для разного рода негодяев, но ведь разбрасывание мусора — тоже своего рода акт самовыражения, однако за это вполне можно угодить в каталажку, здесь правила жесткие, и пока еще их никто не отменил. Порядок — вещь хрупкая; чуть что — хаос всегда рядом, буквально в двух шагах.
Сейчас в городе это особенно бросалось в глаза, за доказательствами не нужно было далеко ходить.
Беспорядки охватили целые кварталы в Южном Бронксе. Хуже всего было по ночам. Джексон постоянно ждал звонка от капитана — звонка, который побудил бы его надеть старую форму и выехать на патрулирование улиц. Однако звонков не было. От капитана вообще не было слышно ни слова. Да и полицейская волна в основном молчала, когда бы Джексон ни включал радио в своей машине. Поэтому он просто продолжал делать то, за что ему платили деньги.
Губернатор никак не реагировал на просьбы призвать на помощь населению национальную гвардию, но ведь он был всего-навсего парнем, сидящим в Олбани,[7] которого более всего беспокоило собственное политическое будущее. Ну хорошо, допустим, в Ираке и Афганистане по-прежнему остаются большие воинские контингенты, поэтому национальная гвардия малочисленна и недоуком-плектована, но все же… Глядя на черные дымы в далеком небе, Джексон подумал, что сейчас никакая помощь не была бы лишней.
Джексон имел дело с вандалами во всех пяти районах Нью-Йорка, однако ни один из них не бомбил фасады города столь обильно, как Линяла. Этот тип был просто повсюду. Должно быть, днем он отсыпается, а всю ночь напролет метит стены своими граффити. Ему сейчас должно быть пятнадцать, максимум шестнадцать, а своей ерундой он начал заниматься лет примерно с двенадцати. Как раз в этом возрасте большинство райтеров и начинают свою деятельность — развлекаются в школах, разрисовывают почтовые ящики, ну и так далее. На снимках, сделанных камерами наблюдения, лицо Линялы всегда было плохо различимо — обычно он низко нахлобучивал свою бейсболку с эмблемой «Янкиз», поверх которой обязательно был натянут капюшон плотной фуфайки, а порой и вовсе разгуливал в маске-респираторе. Экипировка Линялы мало чем отличалась от обмундирования других райтеров: широкие свободные штаны со множеством карманов, рюкзак с баллонами (краска обычно — «Крилон»), высокие крепкие кроссовки.
Большинство вандалов предпочитали работать группами, но только не Линяла. Он стал своего рода